Да, так на чем же она остановилась? Она о Торбене задумалась, об их взаимной любви. 12 июня 1942 года он надел ей на руку кольцо — в маленьком лесном кафе, мэсте их первых свиданий. В ту пору шла война, они пили какую–то бурду вместо кофе, но тогда все–все нравилось ей — и еда, и запахи вокруг. С перил веранды слетела к ним на стол ничужка © красными перьями на грудке. Они угостили ее хлебными крошками — пичужка эта не в первый раз навещала их. Что ж, и то правда: о прошлом у Ингер по большей части остались светлые воспоминания. Торбен дал ей бесценное счастье, ей же много лет удавалось — да, подумала она, довольно долго удавалось — держать в узде его тревожную, меланхолическую натуру. Правда, сама она этого почти не замечала. Когда же утратила она этот дар, когда потеряла свою власть над мужем? В чем ее вина?
— Мама, привет!
Перед ней вдруг выросла дочь со школьной сумкой в руках — Сусанна спокойно и весело взглянула на мать. «Юная девушка на пороге жизни», — растроганно подумала Ингер. Где–то она вычитала эти слова. Ингер любила такие фразы, любила поэзию в повседневной жизни, и, когда она встала с шезлонга, прошлое отхлынуло назад, как прибойная волна, и по всему телу пробежала дрожь, словно оно устало от тяжких, навязанных ему усилий. — — Здравствуй, дочка! — тепло сказала она. Хочешь какао?
Она легонько обняла дочь за плечи, и вместе они вошли в комнаты через кухонную дверь; Сусанна, чье ровное, светлое настроение всегда передавалось другим, ласково потерлась носом о шею матери, и сладостный травяной аромат ее волос на миг снова напомнил Ингер то далекое блаженное лето, когда от всего на свете веяло этим дивным запахом. То самое лето, которое начисто позабыл Торбен.
— Знаешь, этот Хейхольт у меня в печенках! — объявила Сусанна, когда они уже сидели в гостиной и пили какао. Хейхольт был ее учитель немецкого языка — не человек, а комок нервов. На родительских собраниях Ингер не раз с ним встречалась.
Рассеянно слушала она жалобы дочери; та хоть и не кипятилась, а говорила спокойно, но где уж пятнадца тилетней девчушке постичь мир взрослого человека? Тут даже и упрекнуть не за что.
Потом Ингер сказала:
— Пойми, Сусанна, ему–то самому хуже всего приходится. Ваш четвертый класс средней школы для него слишком крепкий орешек. По–моему, вы учитесь спустя рукава. И наверно, не слишком добры к своему учителю.
Сусанна вздохнула. И недовольно посмотрела на мать: .
— Вечно ты, мама, защищаешь других!
— В самом деле?
Ингер была потрясена. Неужто она и вправду так повторяет свою мать? .
— В самом деле! — уверенно кивнула Сусанна. — Точь–в–точь как наша бабушка.
«Кажется, она читает мои мысли», — подумала Ингер, но с Сусанной у нее часто так получалось. Дочь чувствовала, что происходит в душах близких. Может, вообще чувствовала, что творится в доме? Смутная тревога закралась в сердце Ингер. Дети ведь всегда знают больше, чем воображают родители.
Сусанна выпила какао, съела булочку, удобно устроилась в кресле и углубилась в чтение газеты. Когда опа возвращалась из школы, ей не териелось сразу выложить школьные новости, обрушить на кого–то поток своих детских жалоб, но уж после, до самого вечера, пусть ее оставят в покое!
А Ингер зашла в бывшую общую спальню, где за три эти странных дня навела порядок и уют. Кровать она накрыла голубым покрывалом, прежде служившим сг: этертью. К стенке прибила книжную полку, которую милостиво позволил взять из его комнаты Эрик, а противоположную стенку украсила отличными репродукциями картин Ван Гога. Косые лучи солнца освещали ковер, лежавший здесь с первых лет совместной жизни Ингер и Торбена, а еще раньше — в доме ее родителей. Первоначальный узор сейчас уже не различишь, но комната излучает уют и благодушие, и никто не заметит, что шторы такие ветхие: еще одной стирки не выдержат нипочем. На туалетном столике, изображающем письменный, — аккуратная стопка счетов; уставившись на них, Ингер замерла, и снова, отнимая последние силы, пронзила душу тупая боль, которая уже было улеглась. Эти счета — тот, что в самом низу, лежит здесь уже полгода — выдают усталость Торбена, вопят, что у него опустились руки, что ему опостылела семья и он поддался злосчастной апатий — следствию духовного краха. Вот о чем думает Ингер: не то заботит ее, что счета до сих пор не оплачены, она даже не представляет себе, что будет, если Торбен вообще их не оплатит. Но при том, какое воспитание он получил, при его убежденности, что жизнь коварна, а все блага мира преходящи, странно, что он не платит долгов, — не иначе, это признак болезни.