— Неуклюжий ты, папка, ну просто чурбанчик, — смеясь, сказала она отцу после отчаянной попытки научить его танцам. Затем втроем они взялись за старую игру — писали запискн, перечисляя на них все предметы, из тех, что были в гостиной, на букву «А». «Аптечный хлам» — чуть было не написал сам Торбен. А Эрик написал «антиалкоголик», но это они с громким смехом, конечно, забраковали. Никогда прежде не было им так весело, когда рядом сновала Ингер. Даже и тогда не знали они такого веселья, когда Торбен и Ингер были в ладу друг с другом. Ингер недоставало веселости нрава. Конечно, она шутила с детьми, но сама при том никогда не выходила из роли, не вживалась в их детский мир.
Мысли о детях уплыли куда–то, растаяли. Сейчас Торбен больше не мог удержать их при себе. Опасливо вслушивался он в тишину. Казалось, дом опустел, как раковина, покинутая улиткой. Это же дом Ингер, выросший на ее спине, она таскала его на себе и любила его так, как была способна любить: вклинилась в дом, заполонила его, все выпытала о нем, всем владела.
И у него она засела в душе, любовь ее разъедала его изнутри. Такова уж ее любовь, подумал он, я же попросту шел у нее на поводу. Но нынче он глубоко заглянул ей в глаза и словно одна за другой отслоились завесы, и он вдруг увидел в ней нечто новое, — скрытую, потайную, для многих неуловимую красоту.
— Как хороша твоя жена, — сказал ему Свендсен сразу же после той вечеринки, которую им никак не следовало устраивать. Он удивился. «Моя жена?» — подумал он с горькой и печальной иронией, всеми корнями укоренилась Ингер в его жизни, неискоренимая и в его сознании, но, в сущности, он ее не знал. Годами жила она рядом странной потайной жизнью, довольствуясь своим миром детей, обедов, кроватей. «Моя жена?» — снова подумал он, и мороз прошел у него по коже: из всего, что он наворотил, вышло одно — его брак с Иягер теперь сохранится навеки, «пока нас не разлучит смерть». Смерть…
Отчего же он испытал этот прилив дикого страха, когда она сказала, что хочет развода? Что, она и впрямь, всерьез намерена развестись? Не потому ли, что такое решение должно принадлежать ему одному? Не потому ли, что его одного ждет такая возможность, что ему одному, уж никак не жене, сулит она путь к свободе? Так или иначе страх он испытал истинный. Из–за этого он совсем потерял голову. Что подумала Ева, котда снова села за столик и увидела его записку?
«Поезжайте быстрей», — твердил он шоферу: вдруг она истечет кровью. пока он в пути. «Может, я люблю ее?» — подумал он, терзаясь сомнением.
Но чувство, связывавшее его с Ингер, было неизъяснимо–корявое, смутное — в слова никак его не облечь. Есть оно — и все тут, у обоих оно в крови.
Торбен смотрел на телефон, не видя его. В потемках, за плечами его, остался день, начиненный ошибочными словами, ошибочными поступками. Он устал. Жизнь его уже пошла под уклон. Он оглядел мебель, расставленную вокруг, мебель из дома родителей Ингер. Стол, диван, кресла — так казалось ему — отторгают его от себя. обдают холодным высокомерием. Они доживают свой жалкий век в мрачной тоске по прежнему своему дому. А хозяйка их лежит на больничной койке, сверлящими глазами смотрит на Торбена, видит его насквозь. В чреве ее умертвили младенца, и лицо ее — суровый приговор мужу. Приоткрытый, дрожащий рот выдает потерянность и тоску, новая, строгая страдальческая складка проступпла в лице.
— Милая Ингер, прошептал он в тишину.
Но в ту же минуту он вспомнил, как она пыталась вытянуть из него все сведения о Еве, и он чуть не попался на удочку, преисполненный раскаяния, всем сердцем жаждущий примирения. «А теперь она носится с мечтой выйти за тебя замуж?» Грубо, чисто по–бабьи, пошло. Торбен с удивлением ощутил, что слова эти попали в цель.
Но сейчас он в мыслях старался увидеть Еву. Он же должен ей позвонить. «Бедная девочка», — подумал он, потому что так полагалось думать, но уже не чувствовал ни своей вины, ни жалости к ней, ни ответственности за ее судьбу. Было лишь одно грубое откровенное вожделение; сладостное, нежное чувство к ней вдруг померкло, уже отравленное смутной обидой. —
Торбен вспомнил про нечь, стоявшую в подвале. Ему еле–еле удалось спасти пламя, подбросив в него немного дров — когда он вернулся домой из больницы. Вообще не такая уж и трагедия, если в это время года погаснет печь. Но для Ингер огонь был чем–то вроде олимпийского пламени.
Он спустился в подвал, открыл заржавелую дверцу и с дурашливым видом знатока уставился на пылающие угли. Затем принялся копать кокс лопатой, излишне расходуя силы, и кинул в печь пять–шесть засыпок;
будничный шум от всех этих деиствии слегка успокоил его. Но в переднем отсеке подвала, где устроили что–то наподобие свалки, Торбен споткнулся о старый трехколесный детский велосипед. Немиого постоял, вяло разглядывая его, словно забыл, для чего вообще нужна эта игрушка.