Вот девчонки и повадились бегать к маме Лизе, которая их баловала чистенькими объедками с писательского стола. Часто и шныряли они потом по коридорам да переходам ЦДЛ, растворяясь среди обслуги, писательского люда, да и просто люда. Однажды за беготней не заметили, как влетели в Дубовый зал, где готовили к прощанию какого-то покойника. Люди, хлопотавшие вокруг гроба, девчонок не заметили, весь зал был в огромных траурных венках, и девочки спрятались за одним из них. Кто лежал в гробу – видно почти не было, торчал только острый восковой нос. Люди суетились, что делали – непонятно. Один дяденька не отходил от лица, что-то прикладывал, подкрашивал кисточкой. Девчонки то и дело в недоумении переглядывались: покойника они видели впервые в жизни. Потом попривыкли, заскучали и стали читать, что было написано на черных лентах траурных венков: «Писателю Островскому от Правления Союза советских писателей», «Великому Николаю Островскому от Ромена Роллана», «Николаю Островскому от жителей Сочи». Все было понятно, кроме венка от сочинцев: при чем тут они, жители эти, какое имеют отношение к московскому писателю? Просидели еще так девчонки под венком, посмотрели на отнюдь не детские картины, но скоро распахнулись дубовые двери, и стал заходить народ. Под шумок и вышли.
Хоронили в Дубовом зале часто. Писатель пошел слабый, болезненный, испуганный, старинное зеркало при входе завешивали часто. Обстановка на прощании всегда была торжественная, пахло цветами и еще чем-то сладковатым, от чего у девчонок немного щипало в носу. Они всегда жались к оркестру, который отбивал все посторонние запахи самогонным, и обожали момент, когда кто-то важный давал незаметный сигнал и … Па-баммм! – ударяли в литавры, и начинался траурный марш. Процессия чинно выходила из зала вслед за немного спотыкающимися лабухами, и все затихало. Сразу откуда-то возникала Зизишина мама с другими уборщицами, и начиналось всеобщее и шумное возвращение к жизни: раскрывались все двери, чтобы выветрить дух смерти, снималась траурная пелена с зеркал, подметались остатки растоптанных цветов, и снова вносились и расставлялись столы и стулья, чтобы подготовить зал к принятию живых писателей, которые вечно хотели есть. Ничего грустного девчонки в похоронах не видели, для них это стало чуть ли не будничным занятием – ну и что, подумаешь! Они провожали тех, кого совсем или почти не знали, никогда и слезинки не уронили и удивлялись, если кто-то горько плакал у гроба.
И если на прощания с советскими классиками их никто не звал, то были и прекрасные официальные праздники специально для детей, на которые их непременно приглашали, а как же – дети работников Союза писателей! Самым главным детским праздником был, конечно же, Новый год. Его стали отмечать года с 1934–1935-го, до этого как-то в советской стране обходились без зимних застолий. Потом Сталин разрешил: надо же было начинать считать пятилетки, торжественно отделять один прожитый год от другого, и потом, почему бы не добавить строителям коммунизма один совсем безвредный повод собраться всей дружной семьей и выпить за правильный курс партии с надеждой на будущее? Ведь жить стало лучше, жить стало веселей! И теперь в конце декабря девчонки стерегли у входа в ЦДЛ на Поварской, когда, наконец, привезут огромную замороженную елку. Ее доставляли обычно на подводах, а иногда и на грузовиках, и с трудом сгружали у заснеженных ступенек. Потом работники протискивали ее через распахнутые двери, а дальше втаскивали по закругленной лестнице в Дубовый зал. Но в Дубовом зале елка совсем и не казалась огромной: ее гордая верхушка лишь слегка касалась балкона второго этажа. Девчонкам разрешали присутствовать на ее торжественном установлении и поэтапном украшении, а дело это было вполне ответственным. У них наготове была маленькая книжица Наркомпроса, в которой было подробно описано, какие игрушки и в каком порядке следует вешать на советскую елку – не абы как. Они забирались на второй этаж вместе с дядей Арошей (который и за елку отвечал тоже – хозяйственник же) и с восторгом наблюдали за священнодействием. К елочной верхушке прикрепляли для страховки веревку, и кто-нибудь из рабочих привязывал ее конец к перилам, но делал это в высшей степени незаметно и аккуратно, чтобы она не мешала установлению на самой макушке большой красной пятиконечной звезды.