Когда предприимчивый неаполитанский сенатор Джованни Карафа распорядился, чтобы на так называемом Капуанском замке изобразили вооруженного короля на коне, а вокруг него – четыре добродетели, Справедливость, Любовь или Щедрость, Благоразумие и Умеренность или Смелость (изображение может быть и тем, и другим), он обратился ко мне, чтобы я сочинил стихи, которые потом будут написаны на свитках, которые каждая держит в руке. Он добавил, чтобы я за два дня написал хотя бы два стихотворения для почти уже законченных фигур. Дело в том, что художник его обманул, не предупредив о том, что верхние стихи надо написать до того, как он начнет писать нижние изображения. Поэтому время для сочинения стихов оказалось короче его ожиданий: в противном случае позже вписать их было бы уже не так удобно. И хотя я начинал закипать, все же я согласился заняться этим и выполнил больше, чем обещал. В тот же день я послал сенатору три стихотворения для Справедливости, Щедрости и Умеренности. После того, как художник их записал и много людей уже стало их читать (так как место это знаменито на весь город), о том уж не знаю как прослышал Антонио и, прочтя их, стал невероятно терзаться. В конце концов, он стал стращать сенатора, что, дескать, негоже писать такие грубые стишки на прекрасной живописи и в месте, избранном для прославления самого Карафы и короля. Антонио приказывает подождать два дня, чтобы он сочинил нечто, достойное и семьи Карафа, и Капуанского замка, и королевского изображения. Наконец, спустя восемь дней он прислал свои стихи, о чем я до того момента по болезни ничего не знал. Джованни прислал мне эти стихи и изъяснил мне все дело в письме, не решаясь посетить меня дома, хотя я уже поправлялся. Я закончил свои стихи на следующий день, он – позже, чем через семь дней; и те, и другие находятся на всеобщем обозрении, и каждому из нас дозволяется защищать свои и нападать на чужие в пользу собственных. «Шаткую чернь расколов, столкнулись оба стремленья»[332]
, как говорит в том же месте Вергилий. Джованни, не зная точно, как поступить, послал оба варианта королю как судье и арбитру. Тот тоже не хотел никого обидеть и выбрал срединный путь: ответил, что оба поэта подходят. Однако сам он частным образом признал, что в моих стихах больше сока (так мне рассказали два секретаря). Поэтому получилось так, что на стенах дворца не стали писать ни те, ни другие, так что я решил вынести их на всеобщий суд: если кто-то захочет написать такие картины где-то еще, пусть выбирает любые. Непонятно, от чьего лица написаны стихи Антонио: то ли от лица читателей, что абсурдно, то ли от лица добродетелей, будто бы они говорят не о себе, хотя на самом деле о себе. Я же сделал так, чтобы добродетели не только прямо говорили о самих себе, но и чтобы стихотворения можно было расположить в том порядке, в каком художник собирался писать изображения. В стихах Антонио нельзя начать с Благоразумия. Вот они:Если я не ошибаюсь, в подобных похвалах, умалчивая о прочем, нет ничего, кроме пошлости. То, что приписано отдельным добродетелям, можно отнести ко всем. А что же мои? Они, конечно, не таковы, так что, как говорил Антонио, не имеют ничего общего с его стихами. Я привожу их в изначальном порядке, о котором сказал, начиная с Благоразумия.
И хотя король не высказался об этих моих стихах открыто, другие он похвалил за многое, в частности, потому, что неуместно спящего заставлять говорить. Дело в том, что есть одно мраморное изваяние, принимаемое некоторыми за изображение спящей девы Партенопы. Нескольким ученым мужам – в том числе и мне, а о других я умолчу – было приказано сочинить к нему дистих. Вот что написал Антонио: