Спрошенная, какого она мнения о Смурове, она ответила: «Во-первых, застенчивость... Да-да, большая доля застенчивости… Что же ещё… Я думаю, впечатлительность, большая впечатлительность, и затем, конечно, молодость, незнание людей…».3 Но ведь это же очевидный подлинник! Настоящая бабочка
Линнея! Таким Смуров и появился сначала в доме сестёр. И откуда такая проницательность? Оказывается, у Евгении Евгеньевны «был двоюродный брат, очень смирный и симпатичный юноша», но на людях – «неглиже с отвагой».
Всё очень просто: в зеркале – ассоциация по сходству. В глазах же нынешнего
«Я»-энтомолога этот «образ получался довольно бледный, малопривлекатель-ный», хотя это точное его же подобие на первых, докашмаринских страницах
романа. Видимо, он с тех пор в своих глазах очень изменился и себя не узнал.
Продолжая вести рассказ от первого лица, герой, ради выяснения мнения
Вани о Смурове, пользуясь случаем и взяв себе за пример персонаж фильма,
«хищника», которому, видимо, всё дозволено, проникает в квартиру сестёр.
Результаты его поисков оказались неутешительны: останков орхидеи, когда-то
подаренной Ване Смуровым, он не нашёл, как не нашёл и томика Гумилёва, –
зато на буфете, ничком, «распластанная», лежала книга о приключениях русской девицы Ариадны (такая же, как у Матильды, что нелестно для литературных вкусов Вани). В письме от какого-то неизвестного дяди Паши не было
даже намёка на Смурова, а на фотографии с Ваней и Мухиным от Смурова
виднелся один чёрный локоть. Оставалось надуманное утешение: «…иногда
отрезают, чтобы обрамить отдельно».1 Это маловероятное предположение
нашло, однако, неожиданную поддержку: «безвкусный, озорной рок» сделал
так, что «из торжественных и пошлых слов дяди Паши», два дня бывшего проездом в Берлине, «Я» случайно узнал, что «Смуров любим … и наблюдателю
было ясно, какое счастье над Смуровым стряслось, – именно стряслось, – ибо
2 Там же.
3 Там же. С. 226.
1 Там же. С. 226-228.
163
есть такое счастье, которое по силе своей, по ураганному гулу, похоже на ка-тастрофу...».2
На следующий день, однако, когда дядя Паша заехал проститься, выяснилось, что он никого не узнаёт, и заново представленный также и Смурову, он
принялся горячо его поздравлять (счастливец, счастливец!), вызвав оторопь у
Романа Богдановича и повергнув в бегство Ваню, с платочком, прижатым ко
рту. «Смуров, от избытка счастья, неожиданно с ним обнялся».3 Дядя Паша, объяснила Евгения Евгеньевна, неправильно её понял, когда она рассказывала
ему о Ване и Мухине, и перепутал Смурова с Мухиным.
Недаром Смуров, уже успевший проникнуться сознанием своего счастья, так боялся присутствия отрешённой своей ипостаси, так хотел, «чтобы исчез я
– этот холодный, настойчивый, неутомимый наблюдатель»,4 да и все другие
были ему помехой. Счастье требует бережного уединения, как бы не спугнуть.
Впрочем, и патрон Смурова, «Я»-энтомолог, не выдержал заявленной позиции
на безучастную объективность. Не поверив негативным результатам собственного
рейда-ловитвы в квартире сестёр – что «бабочке Смурова» ножницами Вани отре-зан путь к её сердцу, – он мгновенно поддался восторженному миражу дяди Па-ши, не усомнившись, не проверив, как требовал бы того строгий научный подход.
И вот теперь – шок разочарования, состоявшийся ещё и прилюдно: «Ну
как – не знали! Все знают… Это уже сколько времени длится. Да-да, они обо-жают друг друга. Почти уже два года».1 Отчаяние прорвало оборону бесплот-ности – два страдающих «Я» соединились в одно: «Далее следует короткая
пора, когда я перестал наблюдать за Смуровым, отяжелел, оделся прежнею
плотью, – словно вся эта жизнь вокруг меня была не игрой моего воображения, а сам я в ней участвовал телом и душой».2 «Короткая пора» воссоединения раздвоенного «Я» была острой реакцией на реальную жизненную драму: потребовалось время, чтобы ею переболеть и её преодолеть. И вернуться снова
в спасительную двойственность существования. Создаётся прецедент: по ситуации и потребности можно, оказывается, переходить границу туда-сюда – из
потусторонности в жизнь и обратно. Герой учится управлять собственным воображением, как воздушным шаром, то накачивая его подъёмной силой, то
спускаясь, чтобы очередной раз спасти земного своего представителя.
На этот раз отрезвление и страдание обернулись восхитительным парадоксом: с таким, на целую страницу, гимном любви может воспарить только
истинный поэт – сам автор, который, во всеоружии своего таланта и опыта, 2 Там же. С. 229-230.
3 Там же. С. 232.
4 Там же. С. 231.
1 Там же. С. 232.
2 Там же.
164
поспешил на помощь своему сдвоенному страдальцу. Это та самая проза, которая, как любил выражаться Набоков, занимается тем, чего обычно ждут от
поэзии. В последних строках подводится итог этого вдохновения: «То, что мне
нужно было от Вани, я всё равно никогда не мог взять себе в вечное пользование и обладание, как нельзя обладать окраской облака или запахом цветка. И