Впереди меня тотчас же никого не осталось; толпа отхлынула, но вскоре сомкнулась вокруг нас кольцом. Бонапарт заговорил со мной без всякого высокомерия: без любезностей, без праздных вопросов, без предисловий, он сразу повел речь о Египте и арабах, как если бы я входил в его ближний круг и он всего лишь продолжил уже начатую между нами беседу.
— Меня всегда поражало, — сказал он мне, — что шейхи падают на колени среди пустыни, поворачиваются лицом к Востоку и утыкаются лбом в песок. Что это за неведомая святыня на Востоке, которой они поклоняются?
Прервавшись на мгновение, Бонапарт без перехода заговорил о другом:
— Христианство! Идеологи, кажется, желают видеть в нем некую астрономическую систему? Но даже если это так, разве им удастся убедить меня, что христианство ничтожно? Если христианство есть аллегория движения сфер, геометрия светил, то, как бы вольнодумцы ни старались, они невольно оставляют гадине еще довольно величия.
Необузданный Бонапарт удалился. Я уподобился Иову: в ночи "дух прошел надо мною; волосы стали дыбом на мне. Он стал — но я не распознал вида его, — только облик был пред глазами моими, тихое веяние, — и я слышу голос".[17]
Жизнь моя была всего лишь чередой видений; ад и небо постоянно разверзались у меня под ногами и над головой, не давая мне времени разведать их мрак и свет. По одному лишь разу встречался я на рубеже двух миров с человеком прежнего века, Вашингтоном, и с человеком нового века, Наполеоном. Разговор мой с тем и с другим был краток; оба возвратили меня к уединенному существованию, один — любезным пожеланием, другой — преступлением.
Я заметил, что, проходя сквозь толпу, Бонапарт бросал на меня взгляды более пристальные, чем во время нашей беседы. Я провожал его глазами и, подобно Данте, повторял про себя:
Chi è quel grande, ehe non per ehe curi
L’incendio?
(Кто это, рослый, хмуро так лежит,
Презрев пожар, палящий отовсюду?[18]
)»[19]
В том, что Бонапарт бросал на Шатобриана пристальные взгляды, не было ничего удивительного; на самом деле, в то время существовало лишь два человека, чьи имена достигли высшей славы. Шатобриан — как поэт, Бонапарт — как государственный деятель.
Люди прошли путь по таким грудам обломков, что спешили опереться на что-нибудь основательное; но более всего разрушенной, более всего разгромленной, более всего стертой в пыль оказалась религия. Колокола переплавили, алтари опрокинули, статуи святых разбили, священников убили, выдумали ложных богов — недолговечных и кочевых; они проносились, словно смерчи ереси, выжигая траву под ногами и опустошая города. Церковь святого Сульпиция превратили в храм Победы, а собор Парижской Богоматери — в храм Разума. Истинным алтарем являлся лишь эшафот, истинным храмом — лишь Гревская площадь. Даже великие умы качали головой в знак отрицания; остались лишь великие души, питавшие надежду.
Вот почему первые отрывки «Духа христианства» воспринимались как первые глотки свежего воздуха после заразной болезни, как дыхание жизни после смердящего запаха смерти.