Первый консул изучал линию от Рейна до Эттенхайма, измерял расстояния и высчитывал часы пути.
В разгар этих занятий и появился г-н Реаль.
Бонапарт прервался и, опершись кулаком о стол, обратился к государственному советнику:
— Итак, господин Реаль, на вас возложено руководство полицией, вы видите меня ежедневно и вы забываете сказать мне, что герцог Энгиенский находится в четырех льё от границы, готовя военный заговор!
— Я пришел как раз для того, — спокойно произнес Реаль, — чтобы поговорить с вами об этом. Герцог Энгиенский не в четырех льё от границы, а в Эттенхайме, который он не покидал, то есть по-прежнему находится в двенадцати льё от нее.
— Да что такое двенадцать льё? — возразил Бонапарт. — Разве Жорж Кадудаль не был в шестидесяти, а Пишегрю в восьмидесяти льё? Ну а Моро? Он что, не был в четырех льё? А затем на улице Анжу-Сент-Оноре, в четырехстах шагах от Тюильри; стоило бы ему подать знак, и оба его сообщника оказались бы рядом с ним в Париже… Представьте, что они победили бы. В столицу вошел бы какой-нибудь Бурбон и унаследовал бы от меня власть. Хотя, ну да! Я ведь всего лишь собака, которую можно прикончить на улице, тогда как мои убийцы — священные особы!
В эту минуту вошел г-н Талейран вместе со вторым и третьим консулами.
Бонапарт направился прямо к министру иностранных дел:
— Чем занимается ваш посланник Массиас в Карлсруэ, в то время как в Эттенхайме формируются вооруженные отряды моих врагов?
— Я ничего не знаю об этом, — сказал г-н де Талейран, — и Массиас ничего не сообщал мне на этот счет, — добавил он со своим обычным спокойствием.
Подобная манера отвечать и оправдываться привела Бонапарта в бешенство.
— К счастью, — заявил он, — тех сведений, какими я располагаю, мне достаточно; я накажу заговорщиков, и голова виновника послужит расплатой.
И, как обычно, он широким шагом зашагал по комнате.
Второй консул, Камбасерес, делал все возможное, чтобы поспевать за ним, но при словах «Голова виновника послужит расплатой» он остановился и произнес:
— Осмеливаюсь полагать, что, если подобная особа окажется в вашей власти, суровость наказания не дойдет до такой жестокости.
— Да что вы тут толкуете мне, сударь? — произнес Бонапарт, смерив его взглядом с головы до ног. — Знайте, что я не желаю щадить тех, кто подсылает ко мне убийц; в этом деле я буду действовать по собственному разумению, не слушая ничьих советов, особенно ваших, сударь, ведь вы, мне кажется, стали очень бережно относиться к крови Бурбонов после того, как проголосовали за казнь Людовика Шестнадцатого. И, если в моем распоряжении нет юридических законов, чтобы наказать виновного, у меня остается право воспользоваться естественным законом, право на допустимую защиту.
Он и его сообщники изо дня в день преследуют лишь одну цель — лишить меня жизни. Мне угрожают со всех сторон то кинжалом, то пулей; изобретают духовые ружья, изготавливают адские машины, окружают меня заговорами и устраивают мне всякого рода засады. Ежедневно мне так или иначе грозят смертью! Никакая власть, никакой суд на земле не могут защитить меня, и я откажусь от естественного права ответить войной на войну?! Какой хладнокровный человек, хоть сколько-нибудь здравомыслящий и справедливый, осмелится осудить меня? Кто осмелится хулить меня, обливать грязью и обвинять в преступлениях? Кровь взывает к крови; это естественное, неизбежное, неминуемое ответное действие, и горе тому, кто привел к нему!
Тот, кто упорно порождает общественные волнения и политические потрясения, рискует оказаться их жертвой! В конечном счете, нужно быть глупцом или безумцем, чтобы воображать, будто какая-то семья обладает странным правом непрерывно подвергать мою жизнь опасности, не давая мне права ответить ей тем же. Неразумно ставить себя выше законов, чтобы погубить другого и при этом прикрываться ими же во имя сохранения собственной жизни; шансы должны быть равными.
Лично я не сделал ничего плохого ни одному из Бурбонов. Великая нация поставила меня главенствовать над ней, и почти вся Европа согласилась с этим выбором; в конце концов, вовсе не грязь течет в моих жилах, и для меня настало время сравняться с Бурбонами в чистоте крови. Что было бы, распространи я мою месть дальше? А ведь я это мог! Не раз мне представлялась возможность разделаться с ними. Десятки раз мне предлагали их головы, и столько же раз я в негодовании отвергал эти предложения. И не потому, чтобы я считал это несправедливым в тех обстоятельствах, в какие они меня ставили; нет, просто я полагал себя настолько могущественным, а угрожавшую мне опасность настолько ничтожной, что полагал низостью и беспричинной трусостью ответить согласием. Мое главное нравственное правило всегда состояло в том, что как в политике, так и в сражении, всякое зло, даже если оно отвечает требованиям закона, простительно, лишь когда оно безусловно необходимо; в любом другом случае оно является преступлением.
Фуше не произнес еще ни слова. Бонапарт повернулся к нему, чувствуя, что найдет у него поддержку.