Затем я все-таки позволил ей опустить руки; для того, чтобы ее округлые плечи во всей своей красе покорно предстали перед моими пересохшими губами. Я окутал ее плотным покровом нежнейших поцелуев и поглаживаний, бережно набросил на нее эту ласковую шаль, заботливо согрел пушистой бахромой своего дыхания каждую синюю жилку в ее локтевых ямках и завязал концы этого чарующего платка крепким узлом между ее ключиц. В знак благодарности она разрешила мне осторожно снять бретели своей сорочки — зубами, жмурясь от невыносимо острого удовольствия. Затем она медленно высвободила руки из упавших бретелек, и сорочка, плавно соскользнув с ее вздымающейся груди, черным переливающимся потоком тихо прошелестела вдоль талии и мягким кольцом обвила бедра.
Как выразилась бы писательница-нимфоманка средней руки в своем девятнадцатом по счету любовном романе: "Его восхищенному взору открылась белоснежная долина ее живота." Черт с ней! Подпишусь под каждым словом этой истрепанной пошлятины! Ведь мой взор действительно был восхищенным, и не случайно: ее выпуклый — слегка, самую малость, ровно настолько, чтобы это выглядело убийственно прелестно! — живот содрогался; резкие толчки чередовались с пологими волнами, медленно катившимися вниз: от самой верхней точки реберной арки до… Нет, еще не время! Я уже отчетливо чувствовал этот, второй, запах! Он резко усилился, пальцы мои сквозь паутину прозрачного белья ощущали проступившую влагу… но еще не время! Пусть ТАМ все бурлит и клокочет — точно так же, как бурлит и клокочет внутри меня: распирая во все стороны, выталкивая через горло мое бедное загнанное сердце; голос от этого становится хриплым, а дыхание — прерывистым; пусть мои чресла наливаются кипящей тяжестью, словно опока — расплавленным металлом, пусть! Все равно еще не время. Она сильно сжала бедра и призывно изогнулась, и я попытался унять ее дрожь быстрыми и легкими касаниями губ. Наконец, когда ее томление достигло предела и стало совсем нестерпимым, я аккуратно поддел замочек на лифчике и разжал пальцы; мягкие черные чашечки с облегченным вздохом, исходившим из тонких поролоновых прокладок, разошлись в разные стороны, повинуясь трепету упругой плоти. Я освободил ее грудь от покрывающей материи и, замирая от жалости, провел языком по красным линиям, оставшимся на коже в тех местах, где ткань слишком плотно охватывала ее разгоряченное тело.
Геометрически безупречной кривой я очертил контуры свода ее груди; слева, рядом с ключицей, были две маленькие родинки: в сантиметре друг от друга, словно неаккуратные чернильные брызги; задержавшись возле них ненадолго, я начал медленно и неумолимо сжимать сладострастные кольца вокруг затвердевших сосков; как в детстве, когда вылизывал плотную пену взбитых сливок вокруг сочных ягод ежевики.
О чем я думал тогда? Скорее всего, ни о чем. Я пытался сфокусировать разбегающееся сознание и четко зафиксировать его на мельчайших деталях; я как бы смотрел на себя со стороны сквозь увеличительное стекло; быстротечность происходящего и неизбежность близкого финала — превосходная линза; она очищает взгляд от привычного цинизма; позволяет увидеть скрытые ранее мелочи; заметить казавшиеся неразличимыми оттенки.
Я, например, увидел, что над верхней губой у нее — маленькие усики; собственно, и не усики даже, а просто — темный пушок; странно, но мне это ужасно понравилось. Затем я разглядел тонкую голубую вену, пульсирующей дугой перекинувшуюся с шеи на лицо; обратил внимание на причудливый вырез ноздрей; а от густых длинных ресниц долго не мог отвести глаз; и ведь ни капли туши; ну совсем нисколько; ей-богу, не преувеличиваю. Правда! Поверьте мне, это очень важно; ведь ни капли туши; я блуждал в ее ресницах, запутался в них, повис на них, как платок на ветках цветущей акации, и не обнаружил никакой туши! Вся моя жизнь, как слеза, повисла в тот миг у нее на ресницах! И была она чистая, как и подобает слезе, и я не боялся, что она вдруг помутнеет — ведь не было никакой туши!