Тревожное спокойствие, царившее до 23 июля, сменилось стремительными событиями после того, как Австрия наконец приняла ультиматум. Как оказалось, период спокойствия подействовал, прежде всего, на самого кайзера, который в северной поездке оставил настроение «сейчас или никогда» и внешне был вполне доволен ответом Сербии на ультиматум. Но за десятки лет накопился общий ужас перед нервозной «политикой зигзага», и теперь настал тот кульминационный момент, когда даже кайзер не мог бросить руль. Когда точно определилось то, о чем давно уже знали, но не хотели принимать всерьез – т. е. что придется воевать и с Англией, – в Берлине больше не нашлось времени как следует продумать ситуацию с учетом произошедших изменений. Темп превратился в самостоятельный политический фактор (см. примеч. 101). Как при быстрой поездке на автомобиле возникает упоение, снижающее чувство опасности, так и в берлинской суете 1914 года возникло состояние, когда одно за другим объявления войны принимались почти равнодушно, чтобы затем
Нервозность возникает не только за счет быстрого темпа, но зачастую и через промедление; особенно неприятно, если меняется привычный темп или наслаиваются друг на друга разные скорости. Нервозность вильгельмовской эпохи отчасти объясняется тем, что внешняя политика и политика вооружения задали противоположные скорости; такого противоречия и таких проблем со временем немецкая история еще не знала, тем более в такой период, когда у множества людей возникли личные проблемы с темпом. И потому в первое время после объявления войны в воздухе повисла обманчивая тишина. Теперь восприятие времени у немцев вновь стало единым. «Чем скорее, тем лучше» и «Время работает на нас»: и то и другое пришло к единому финалу. Как после войны вспоминал пацифист Гельмут фон Герлах, люди в то время «с почти суеверной настойчивостью» повторяли «два выражения, исходивших от военных авторитетов: “Время работает на нас” и “Победит тот, у кого нервы окажутся крепче!”» (См. примеч. 102.) Надежда на время и надежда на нервы: казалось, что теперь есть и то и другое. И если этот поворот реализовался именно в войне, то это объясняется как запоздалый рефлекс на «нервозную эпоху».
Ужас и обаяние головы горгоны: нервозность и война
Почему такой, казалось бы, однозначный вопрос, как «хотели или не хотели немцы развязать войну», вызвал среди немецких историков бурю дискуссий? Чем объясняется такое безумное количество доказательств с обеих сторон – и утверждений, что имперское правительство активно стремилось к войне, и обратных мнений?
Вероятно, принципиальная ошибка состояла в предположении, что в верхах рейха существовала одна ясная линия касательно столь судьбоносного вопроса. Но большая война была такой темой, где чувствительным натурам было нелегко занять четкую позицию и тем более последовательно ее придерживаться. Бюлов очень точно сравнил войну с «головой Горгоны», перед смертоносным взглядом которой человек должен смотреть в сторону: в 1914 году даже кайзер и его Генеральный штаб, казалось, содрогнулись от этого взгляда. Действительно, даже Мольтке, желавший скорого начала войны, в душе своей носил не только привлекательный образ войны, но и внушающий ужас. В 1905 году он говорил о «грозном факеле общеевропейской убийственной войны, […] о жестокости которого нельзя думать без ужаса» (см. примеч. 103). Для высших германских кругов была характерна не столько жесткая позиция по вопросу войны, сколько ролевая игра: если кто-то из них заявлял о своей озабоченности, то его оппонент, пользуясь возможностью, разыгрывал из себя смельчака. Поскольку в головах большинства соседствовали