Или же все эти многочисленные довоенные заверения в миролюбии – не более чем жесты приличия? В то время еще была жива память о быстрых и победоносных бисмарковских войнах, смотревшихся на полотнах Антона фон Вернера куда более возвышенно, чем в реальности. Михаэль Залевски считает «довольно примитивной» «ментальную структуру» военных живописных полотен в предвоенные десятилетия: сначала, пока «реальность войны была еще жива в памяти», преобладали страшные воспоминания, однако примерно с 1890 года они уступают место «славным иллюзиям». Эта смена не проходила гладко, в сознании многих людей обе картины войны существовали параллельно. Кроме того, после 1900 года образ войны определялся уже не только воспоминаниями, но и мыслями о будущем, а они часто внушали ужас. Мировой войне предшествовал «настоящий поток военной литературы», которую отчасти уже можно причислить к научной фантастике и которая рисовала картины будущих битв, «в тысячи раз более жестоких, чем все прошлые войны». Уже тогда было очевидно, что техническая революция усилит жестокость войны (см. примеч. 104).
Мешанина из позолоченных военных воспоминаний и чудовищных видений будущего привнесла в восприятие войны элемент постоянной вибрации. И в этом отношении Вильгельм II также олицетворял свою эпоху. Во времена бисмарковских войн он был еще ребенком, и в нем то и дело прорывался детский опыт рассматривания картинок о войне и игры в оловянных солдатиков, столь мало эволюционировавший в течение его жизни. Даже такой вояка, как Вальдерзее, в 1887 году реагировал на милитаристский пыл Вильгельма с легкой иронией: «Принц Вильгельм, он, конечно, очень воинственен и сожалеет, что производит сейчас скорее мирное впечатление».
Став кайзером, Вильгельм составил себе дурную славу гусарскими словесными штампами – от «сверкающих доспехов» и «держать порох сухим» до «панцирного кулака» и «извинений не будет». Никогда он не вызывал сомнений в том, что считает вооруженный поход делом почетным и славным. В своей фантазии он был склонен к жестокостям. Тем не менее очень многие его современники были убеждены в том, что в глубине души кайзер – человек мирный, причем это убеждение распространялось от пангерманцев, которых это раздражало, до пацифистов и иностранных наблюдателей (см. примеч. 105).
Если исходить только из слов самого кайзера, особенно из его публичных речей, то уверенность в его миролюбии выглядит загадкой. Однако по всему своему поведению Вильгельм II попадал в категорию невротиков, и потому от него трудно было ожидать воли к войне.
Но не все в этом образе кайзера – проекция, и сегодня сохраняется впечатление, что в отношении войны Вильгельм II в своих поступках был гораздо медлительнее, чем в милитаристских речах и маргиналиях. Даже Фриц Фишер, вопреки общей тенденции своей теории, замечает, что Вильгельма ужасали «последствия немецкого военного нападения». Отлично информированная баронесса Шпитцемберг в 1910 году «ни на грош» не верила в мужество кайзера, «если дойдет до стрельбы»; во время второго Марокканского кризиса она записала, что, в принципе, «все» считали Вильгельма II «трусливым» (см. примеч. 106).
Однако нервозность в виде робкой нерешительности не всегда, как многим казалось в «нервозную эпоху», представляет собой хроническое состояние и конституцию, обусловленную нервной системой. В действительности Вильгельм II был не настолько миролюбив, как думали его критики и друзья, и вполне был в состоянии резко отреагировать на подозрение в трусости. Задним числом можно задать вопрос, не была ли уверенность в том, что в серьезной ситуации он всегда отступит, фатальным недопониманием его «нервов», и не вели бы себя иначе во время Марокканского кризиса некоторые политики из Антанты, знай они об этом? Может, тогда они позволили бы немецкому правительству достичь хоть каких-то минимальных успехов, по крайней мере дали бы ему возможность сохранить лицо (см. примеч. 107).
Или решимость начать войну восходит к более ранним временам – к расцвету политики Вильгельма, к эре «мировой политики» Бюлова? Может быть, веселость Бюлова – это элемент военной агрессии? В войне 1870 года он лишь один раз участвовал в ближнем бое и убил одного француза. В мемуарах он со вкусом описывает, как перед боем провел утро на сене с красавицей-француженкой: «Наши нервы были взбудоражены». Для рейхсканцлера кайзеровской Германии такая откровенность удивительна, но здесь воплощается вечная мечта воина: нераздельное единство любви и битвы, триумф в постели и на поле брани. Он описывает, как перед этим его полковые товарищи, которые ко времени Седана еще не участвовали в боях, требовали «свежего и веселого треска черепов» и выдает этот цветок красноречия за цитату из «Фауста», хотя он принадлежит ему самому (см. примеч. 108).