Райнхард Рюруп заметил, что «дух 1914 года» в некотором отношении дает понять, «до какой степени общество в последнюю эпоху кайзеровской Германии уже было подготовлено к фашистскому решению кризиса». Действительно, возвышенное до уровня мифа военное настроение августа 1914 года позже стало конкретной утопией нацистского движения, которое мечтало вновь пережить великую эйфорию единства нации. Однако национал-социалисты искали это единство на путях большего насилия и большей изоляции, чем Вильгельм II, когда одной своей фразой он подал сигнал социал-демократам: «Для меня больше не существует никаких партий, для меня существуют только немцы». Для Гитлера этот жест кайзера был настоящим грехопадением (см. примеч. 122). Именно в связи с этим Гитлер принял свое фатальное решение «стать политиком», именно здесь он в первую очередь хотел действовать иначе. Если миф 1914 года и стал одним из центров нацистской идеологии, то не следует переоценивать реальную связь причин и следствий.
Ретроспективно можно выстроить цепочку: нацистская ментальность возникла из августовского опыта; тот, в свою очередь, был порожден «эпохой нервозности»; таким образом, нервный дискурс был источником немецкой катастрофы. Но есть ли здесь причинно-следственная связь?
Конечно, воспринимать поток жалоб на нервозность только как доказательство гуманной чувствительности того времени было бы преувеличением. В исторической перспективе жалобы на нервы далеко не всегда безобидны. Тревожные сигналы о «нервной слабости» почти автоматически порождают тоску по «сильным нервам», которая может служить поводом для брутальности. Если считать нервозность самой страшной опасностью своего времени и выводить ее из себялюбия и пустой растраты энергии, то можно было одобрить и войну, ведь она вела к самоотверженности и концентрации сил. Чувствительность – вовсе не гарантия гуманности: это ясно дает понять немецкая история XX века. Даже Мёбиус, часто столь нежный и чувствительный, сумел с жестокой и провокативной прямотой одобрить убийство всех неизлечимых душевнобольных – так же, как и неисправимых преступников (см. примеч. 123). Так, преувеличенное сочувствие к неврастеникам иногда прекрасно сочеталось с жестокостью по отношению к другим группам.
Тем не менее учение о неврастении было отчетливо проникнуто пониманием и заботой, стремлением к исцелению, а никак не к выбраковке. Этот тон поддерживался немецкой системой государственного больничного страхования, открывшей широкое поле для медикализации. В эпоху Вильгельма эта социальная сторона деятельности немецкого государства стала составной частью немецкой самопрезентации, что и сегодня еще просматривается в величественной архитектуре санаториев и лечебниц. Типичным здесь было, как замечает Герхард А. Риттер, заявление рейхскомиссара по Всемирной выставке 1914 года, который решительно отверг распространенную в то время, прежде всего в США, идеологию выбраковки – укрепления нации за счет «исключения из нее всех неполноценных» (см. примеч. 124). Если уже до 1914 года обнаруживается множество цитат, которые указывают на «негативную евгенику» национал-социализма, то было бы ошибочным видеть в них господствующую тенденцию психиатрии и неврологии того времени. Обращение с душевнобольными в том виде, в каком оно сложилось в кайзеровской Германии, ни в коем случае не было прямым путем к национал-социалистическому «окончательному решению»; скорее можно удивляться тому, насколько сильны были в то время прямо противоположные тенденции.
Ганс-Ульрих Велер, один из ведущих немецких историков второй половины XX века, полагал, что социал-дарвинизм начал свое повсеместное победоносное шествие с конца XIX века под влиянием «темпа процессов модернизации» и «воспринимался с квази-религиозным усердием […] как абсолютная вершина научно обоснованного мировоззрения». Однако литература о нервах рисует совершенно иную картину: здесь «борьба за существование», дарвиновский фактор эволюции видов, понимается как самая скверная причина болезни, причем совершенно естественно. Герман Детерман[245]
в своей речи в защиту народных лечебниц открыто критиковал социал-дарвинистов: «больные и слабые», «не пригодные к полноценной жизненной борьбе» принадлежат в глазах этих людей к человеческим «отбросам», искусственное поддержание которых они презирают как «гуманистический дурман» и помеху «естественной селекции». Эти «сверхчеловеки» смеются над «человеческими и семейными чувствами», они не видят, что существует не только дегенерация, но и регенерация, и кроме того, они забыли, что нервнобольные и вне клиник вовсе не умирают, а производят «еще более больное потомство». А вот гинеколог Вильгельм Александр Фройнд, пионер операций на матке, не воспринимавший всерьез «нервозность нашей эпохи», напротив, признавался в симпатиях к дарвинистскому отбору у человека и ценил тех людей, кто, как «добрые семена будущих поколений […] не только спасли свои нервы в штормах эпохи, но еще и укрепили их в мировых битвах» (см. примеч. 125).