Уже вскоре августовская эйфория национального единства стала далеким воспоминанием. На втором году войны в населении страны наметился такой раскол, какого не бывало до 1914 года. Это был радикальный перелом настроений. Между теми, кто формировал фанатичный менталитет «выстоять-любой-ценой», и теми, кто все более открыто тосковал по мирным годам, стала нарастать смертельная ненависть. Эта ненависть переносилась и на другие конфликты. Стефан Цвейг говорил о «той ужасающей агрессивности, которая проникла в кровообращение времени»[247]
. Томас Манн также отмечал «окончательное изменение моральной атмосферы за четыре кровавых года Первой мировой войны»[248]. Антисемитизм, который до 1914 года в своих практических целях был не слишком внятным и в порыве единения первых военных месяцев почти полностью исчез из общественного мнения, с течением войны стал свирепым как никогда и приобрел ту готовность к убийству, которая послужила почвой для преступлений национал-социализма. Отдельные элементы нацистской идеологии имеют более древнее происхождение, но та готовность к насилию, которая стала наиболее жестокой и страшной характеристикой фашистского стиля, возникла вследствие войны. Идеи вроде «истребления неполноценных», которые до 1914 года встречались лишь как маргинальные, теперь стали преобладать в духовных устремлениях эпохи. Раскол немцев прошел отчасти по прежним классовым границам, но в своей ментальной сути этот конфликт не был классовым, он возник вследствие разного восприятия войны. В долгосрочной перспективе оказалось, что позитивное восприятие высвобождает более мощные энергии, и в этом была причина будущей немецкой катастрофы (см. примеч. 131).Сомнение вызывает, что война по-разному переживалась сторонниками того и другого лагеря. Те, кто склонялся к правому радикализму, также были глубоко потрясены жестокостями позиционной войны. Вместе с тем немалое число их противников также поддались обаянию военного товарищества и героизма.
Военный опыт сам по себе противоречив, многое из него вообще нельзя выразить словами. Даже Адольф Гитлер в книге «Моя борьба» признается (видимо, чтобы приобрести доверие фронтовиков), что на войне его целый год раздирали противоположные чувства. «Неистовое ликование» августа, как писал Гитлер, «захлебнулось в страхе смерти». Муссолини также говорил об «аномальном моральном и нервном шоке от войны», который, если не предпринять ответных мер, «породит поколения неврастеников», – даже с фашистской точки зрения война была не только «стальной ванной» (см. примеч. 132). Это заметно и по страхам перед дегенерацией, заметно выросшим вследствие войны. Ненависть к тем, кто открыто признавался в миролюбии, объяснялась, в частности, собственным усилием подавить те же чувства. Особенно страшную форму эта ненависть зачастую приобретала у тех, кто прошел опыт солдатской жизни и утратил способность наслаждаться радостями мира и семьи.
Психиатры и неврологи оказались в сложной ситуации: противоречие между требованиями военного командования и врачебным долгом во многих случаях было неразрешимым. При сохранении медицинских критериев довоенного времени врачам уже спустя первые военные месяцы пришлось бы значительную часть немецкой армии отправить на лечение, а компенсации и ренты за травматический невроз взлетели бы до бесконечных величин. Неврологов заподозрили бы в саботаже. Но в реальной жизни большинство из них оказались чрезвычайно далеки от этого. Многие проявили замечательное честолюбие в том, чтобы продемонстрировать пользу своей науки для нации. Они резко усилили борьбу против травматического невроза. Альфред Хохе утверждает, что после войны «некоторые неврологи, подвергавшиеся угрозам со стороны не признанных ими претендентов на военную пенсию», вели прием, положив на стол револьвер. Контуженных стали записывать как истериков, так как, по определению Мёбиуса, истерия основывалась на представлениях, а не на внешних воздействиях, и не приводила к получению пенсии. Еще в 1915 году применить такой диагноз к солдату считалось неприличным, но уже в 1916-м врачи преодолели подобные комплексы (см. примеч. 133).
При этом диагноз «истерия» не был чисто тактическим: «дрожащие солдаты» действительно очень походили на истеричных пациенток Шарко с их судорогами и нарушениями моторики. У многих других солдат психосоматический кризис выражался менее явно, и для них по-прежнему широко применялся диагноз «неврастения». Он оставлял открытым вопрос о внешних факторах. В учении о неврастении получила значительный импульс психологическая интерпретация, согласно которой причины расстройств были скрыты в душе самого пациента.