Итак, я пришел уже к тому выводу, что мы не свободны перед произведением искусства, что мы творим его отнюдь не по собственной воле, но, поскольку оно уже ранее, до всего, до замысла, существует в нас и является объективной, но скрытой, реальностью, мы должны открыть его как закон природы. Но это самое открытие, которое заставляет нас сделать искусство, не является ли оно, в сущности, открытием того, что должно быть нам дороже всего на свете и что обычно остается так и не познанным – это наша собственная жизнь, реальность, именно такая, какой мы ощутили ее, и столь отличная от той, которой мы привыкли верить, и что наполняет нас невыразимым счастьем, когда какая-то случайность вдруг дарит нам истинное воспоминание? [Там же: 199].
Но почему же подлинных, настоящих, вершин писательских творений так мало? Пруст считает потому, что люди (естественно, и писатели) на самом деле боятся экспликации глубин своей души и своих воспоминаний и потому рисуют поверхностную пленку действительности.
Я смог убедиться в этом, осознав лживость и фальшь так называемого реалистического искусства, которое не было бы столь обманчиво, не заимей мы сами привычку давать всему, что чувствуем, отображение, столь отличное от наших чувств, и которое, по прошествии некоторого времени, мы и принимаем за саму реальность [Там же].
Но псевдоподлинный писатель, по Прусту, уходит не только в однозначную реальность; он уходит и в рассуждения об искусстве, в бесплодное теоретизирование:
Вот почему писатель чувствует сильнейший соблазн создавать интеллектуальные произведения. Редкостная безнравственность. Произведение, изобилующее теориями, подобно вещи, на которой оставили этикетку с ценой [Там же: 200].
Рассуждать – значит блуждать, такое происходит всякий раз, когда не хватает сил, чтобы заставить себя бережно пронести образ через все состояния последовательно и в результате добиться яркости и выразительности [Там же: 201].
Ибо все те, кто не имеет художественного чутья, иными словами не умеет подчиняться внутренней реальности, бывают наделены способностью бесконечно долго рассуждать об искусстве [Там же].
Ну разве нет здесь прямого намека на теории Толстого? В большей степени они видны при обращении Пруста к социальному аспекту литературного произведения:
При чтении всегда пытаешься перенестись в другую обстановку, и рабочих так же интересует жизнь принцев, как принцев – жизнь рабочих [Там же: 207].
Творческая беспомощность влечет несостоявшегося писателя в сторону социолого-политическую: