Такие противоречивые версии воспроизводят своеобразную неразбериху в тыняновской прозе, которую Аркадий Блюмбаум удачно назвал «конструкцией мнимости»[316]
. В центре этой конструкции находится, однако, исторический и неоспоримый факт смерти Грибоедова. Он и оказывается резервуаром энергии текста. Взаимоисключающие потоки описания как бы сверхкомпенсируют неописанную сцену убийства, и «разъярившаяся» семантика текста дает равноправные версии возможного. Деформация при этом допустима, но не обязательна: в некоторых версиях она преобладает (растерзание мертвого тела), а в некоторых отсутствует (разговор с совестью).В некотором смысле «Смерть Вазир-Мухтара» рассказывает не столько о том, что уже произошло, но и о том, что могло бы произойти, о несбывшихся вариантах истории: декабристском восстании, плане Грибоедова и т. д. В этом смысле исторические факты – неисчерпаемый и поливалентный ресурс смысла, из которого можно сделать множество альтернативных историй. Одной из них и является «Смерть Вазир-Мухтара», которая не дает ни биографии, ни биографической разгадки. В этом ключе можно понять фразу «Еще ничего не решено», с которой начинается первая глава романа. Вообще-то все решено. Восстание подавлено, комедия кончена, договор с Персией подписан, смерть Грибоедова известна читателю. Но оценки и переоценки этих фактов принципиально незавершенны: факт трансцендирует любое описание.
Этим я не хочу вменить Тынянову какую-то метафизическую позицию вроде «наивного реализма», где учитываются только «твердые факты». Скорее, хотелось бы обратить внимание на определенную культурную практику советского общества 1920-х годов. В своем эссе
В этой доминирующей страсти заключается столько же наивного стремления к хорошему, как и безграничного любопытства и отчаянной удали. Вряд ли что еще сильнее определяет Россию сегодня. Страна день и ночь находится в состоянии мобилизации [Беньямин, 2012: 224].
(Тотальная) мобилизация вообще характерна для тоталитарных обществ, где труд приобретает самоценность и самоцельность. Но можно выделить разные типизации труда: фигуру инженера, который проектирует планы будущего и подчиняет этому плану настоящее; фигуру рабочего, который в «героическом реализме» Эрнста Юнгера (и не только там) подвергает себя постоянной опасности, но также и фигуру bricoleur’а, который довольствуется перегруппировкой наличного материала. Именно к последнему типажу применимо понятие ремонта. Ремонт не проективен, но он и не героичен. Более всего он направлен на «вечное настоящее культуры» [Калинин, 2005]. При этом «ремонт» релятивирует господство формы над материалом ((от)ремонтированная вещь может (контрастивно) подчеркивать материальность замещенной части), а также предполагаемый ход истории, заменяя его понятием
Этот факт отражается в соцреалистическом производственном романе, где наряду со строительством, нацеленным в будущее, возникают явления, которые можно охарактеризовать как «институционализация промежуточных форм». Она выражается, например, в господстве временных решений в быту, которые быстро перерастают в обычай, не теряя своего неопределенного статуса. Так, например, жена Чумалова в романе Федора Гладкова «Цемент» остается с мужем, не обновляя с ним супружеских отношений. На протяжении первой части «Педагогической поэмы» оседлые колонисты Макаренко ведут партизанский образ жизни, то есть скрытую войну с мирными жителями близлежащей деревни[318]
. Интерес проявляется к строительным материалам сомнительной прочности, из которого изготавливаются опять-таки временные конструкции, как деревянный «фартук» для машины в романе Катаева «Время вперед!» или деревянный кран в «Дне втором» Эренбурга[319].Это строительство, а вернее перестройка без цели, и есть апофеоз ресурсов как «материала ради материала». В этой особенности можно также увидеть некий переходный этап от деструктивного раннего авангарда к представлению, что творчески поливалентным может быть и сам материал. Деструкция перестает быть самоцельной.