Силлогизм Тувима ярок, но неверен. Он не призывал всех порядочных людей назваться евреями – он призывал евреев по крови стать евреями по убеждению, потому что нацисты проливали кровь евреев (еврейскую кровь). Илья Эренбург был честнее. Через месяц после начала войны он сказал:
Я вырос в русском городе. Мой родной язык – русский. Я – русский писатель. Сейчас я, как все русские, защищаю мою родину. Но наци мне напомнили и другое: мою мать звали Ханой. Я – еврей. Я говорю это с гордостью. Нас сильней всего ненавидит Гитлер. И это нас красит[417]
.Еврейство, как и русскость (но в большей степени, по причине его меркурианского прошлого), сводилось к вопросу об отцах и детях. В “Жизни и судьбе” Гроссмана мать героя пишет сыну из гетто:
Я никогда не чувствовала себя еврейкой, с детских лет я росла среди русских подруг, я любила больше всех поэтов Пушкина, Некрасова, и пьеса, на которой я плакала вместе со всем зрительным залом, съездом русских земских врачей, была “Дядя Ваня” со Станиславским. А когда-то, Витенька, когда я была четырнадцатилетней девочкой, наша семья собралась эмигрировать в Южную Америку. И я сказала папе: “Не поеду никуда из России, лучше утоплюсь”. И не уехала.
А вот в эти ужасные дни мое сердце наполнилось материнской нежностью к еврейскому народу. Раньше я не знала этой любви. Она напоминает мне мою любовь к тебе, дорогой сынок[418]
.Ее сын, Виктор Павлович (“Пинхусович”, но мать переделала его отчество) Штрум, становится евреем из любви к матери.
Никогда до войны Штрум не думал о том, что он еврей, что мать его еврейка. Никогда мать не говорила с ним об этом – ни в детстве, ни в годы студенчества. Никогда за время учения в Московском университете ни один студент, профессор, руководитель семинара не заговорил с ним об этом.
Никогда до войны в институте, в Академии наук не пришлось ему слышать разговоры об этом.
Никогда, ни разу не возникало в нем желания говорить об этом с Надей – объяснять ей, что мать у нее русская, а отец еврей[419]
.Последнее письмо матери заставило его услышать “голос крови”. Вид освобожденных территорий – “Украина без евреев” – придал этому голосу новую силу. А постепенный рост антисемитизма – сначала на оккупированных территориях, потом в эвакуации и, наконец, в центре страны – превратил его в “истовый зов”. Украина была центром “двух одиночеств” черты оседлости, сценой кровавых погромов времен Гражданской войны и одним из главных фронтов войны Советского государства против крестьян (которые нередко отождествляли Советское государство с евреями). После трех лет оккупации – “трех лет постоянной, повсеместной, безжалостной, кровожадной антисемитской риторики и практики” (как пишет Амир Вайнер) некоторые советские граждане – впервые за двадцать лет – вслух заговорили о том, что предпочли бы Украину “без евреев”[420]
.