Москва, в которой я прожила больше сорока лет, которую любила страстно, как любят человека, без которой, казалось, не смогу прожить и дня. Москва, которую через пятьдесят лет оставила навсегда, сознательно, спокойно, даже с радостью, без возможности навестить и желания возвратиться.
И действительно, живу без ностальгии, не оборачиваясь назад. Москва, такая, как она есть, исчерпана для меня душевно, и это убедительней всего подтверждает правильность моего решения[518]
.В начале XX века у дочерей Тевье был выбор из трех Земель Обетованных. К началу XXI осталось только две. Коммунизм проиграл либерализму и национализму и умер от истощения.
Русская фаза еврейского века завершена. Родина крупнейшей в мире еврейской общины превратилась в отдаленную провинцию еврейской жизни; самое еврейское из всех государств со времен Второго Храма исчезло с лица земли; священный центр мировой революции стал столицей еще одного аполлонийского государства. Годл, которой ее сестры когда-то завидовали за ее связь с Россией, Сталиным и социализмом, стала либо семейным позором, либо призраком. Большинство историй еврейства не помнит о том, кто она такая: XX век предстает в виде семейных историй Цейтл, Бейлки и Хавы и внезапного исхода забытых и давно осиротевших внуков Тевье из плена “красных фараонов”[519]
.Еврейская фаза русской истории тоже завершена. Она тесно связана с судьбой советского эксперимента, и ее помнят или забывают в соответствии со взглядами на смысл и значение революции. Еврейская националистическая историография Советского Союза сохранила память о еврейских жертвах белогвардейцев, нацистов и украинских националистов, но не о еврейской революции против иудаизма, еврейском самоотождествлении с большевизмом и еврейском успехе 1920-х и 1930-х годов. Одна из ветвей русской националистической историографии представляет русскую революцию вероломным нападением инородцев на русский народ, веру и культуру. Александр Солженицын призвал евреев принять на себя “моральную ответственность” за соплеменников, которые участвовали “в железном большевистском руководстве, а еще больше – в идеологическом водительстве огромной страны по ложному пути”. Ссылаясь на “моральную и материальную” ответственность немцев за Холокост и воскрешая аргументы Василия Шульгина о “коллективной вине” за революцию, он просит евреев всенародно покаяться за “долю расстрелов ЧК, потопления барж с обреченными в Белом и Каспийском морях, за свою долю в коллективизации, украинском голоде, во всех мерзостях советского управления”. Как и все прочие попытки применить христианскую концепцию личного греха к требованиям наследственной племенной ответственности, призыв Солженицына не предполагает ни окончательного отпущения грехов, ни процедуры вынесения нравственного приговора с учетом встречных исков, ни обращения к собственным соотечественникам с призывом взять на себя ответственность за деяния, которые различные инородцы – или их самозваные представители – могут счесть “мерзкими” и одновременно специфически русскими[520]
. Впрочем, оба эти подхода – страдания Годл при сталинизме и ее моральная ответственность за сталинизм – остаются маргинальными. Историография русской жизни XX века похожа на историографию еврейской жизни XX века тем, что ни та ни другая не помнит Годл. Как сказал Михаил Агурский своей матери, ей следовало прожить жизнь по-другому. С этим согласилась и сама мать Агурского, и Надежда Улановская, и моя бабушка, и большинство их родственников и соотечественников. Забвение на многих языках – их наказание за неправильный выбор.