Нашелся в бумагах Марии Николаевны еще отрывок, ясно свидетельствующий о том волнении, с которым она следила за судьбой ее родного театра. Приведу его, не взирая на его краткость и незаконченность, так как и в таком виде он достаточно красноречив. «[Я никогда]… не имела ни дара слова, ни красноречия, ни силы убеждения. Хочется только плакать и умолять: не разрушайте Малый театр, который всех нас и многих из вас вскормил и вырастил. Во имя прошлого, подумайте о том, как помочь, как спасти, а не рубить последние устои, на которых стоит Малый театр. Все кричат: «Театр развалился, и нет ему спасения». Это неправда. Оно в нас самих, если мы захотим…», [дальше идет несколько зачеркнутых строк, но, как ход ее мыслей, они интересны]… «Вместо того, чтобы кричать о пороках, о недостатках других людей, – заглянем прежде все в себя. А мы все безгрешны и праведны? Мы стоим только за правду? А не стоим ли за самолюбие?» Дальше: «…все, что мучит и оскорбляет… не с требованиями надо приступать, а надо становиться лицом к лицу с товарищами и выяснять все мучающее на словах, а не на бумаге».
Какой правильный подход, какое доверие к товарищам в этих отрывочных словах!
Когда же Малый театр начал завоевывать широкое признание советской общественности, Мария Николаевна вздохнула свободно.
Но какие бы перипетии ни переживал театр, отношение коллектива к Марии Николаевне оставалось неизменным.
В 1920 году был всенародно и торжественно отпразднован 50-летний юбилей Ермоловой. И новая и старая Москва единодушно чествовала артистку-гражданку, и этот юбилей превратился в праздник всех московских театров. Не пишу о нем подробно, так как он у многих еще на памяти. Многие сохранили то потрясающее впечатление, которое почти семидесятилетняя артистка произвела в третьем акте «Марии Стюарт»; многие стояли в тысячной толпе, под балконом ее дома, на который она выходила благодарить за приветствия. Люди сливали вместе слезы радости и любовь к артистке, и незнакомые поздравляли друг друга, как с собственным праздником. Ей первой было дано звание «Российской Народной Артистки». Ермолова, всю жизнь служившая
После юбилея Мария Николаевна с удвоенной энергией продолжала работать, не взирая на уговоры близких беречь себя: «Разве такое теперь время, чтобы думать
В январе 1921 года Мария Николаевна заболела. Правительство и Малый театр проявили по отношению к ней самую теплую заботу. Лучшие доктора вели ее лечение. По распоряжению Наркомздрава больной были предоставлены все необходимые лекарства и способы лечения, а также особые продукты питания для поддержания ее сил. Нарком Н. А. Семашко лично приехал к ней и позаботился о том, чтобы она не терпела ни в чем недостатка. Помимо этого, лучшие профессора Москвы по собственной инициативе принимали участие в ее лечении; совершенно чужие люди буквально осаждали дом, чтобы узнать о ее здоровье, и каждый приносил ей все, что мог.
Она выздоровела, и в декабре 1921 года состоялось ее выступление в «Холопах». Это был ее последний спектакль.
Когда товарищи или близкие уговаривали ее сыграть еще что-нибудь, когда Южин просил ее сыграть роль Барабошевой в пьесе Островского «Правда – хорошо, а счастье лучше», – она не отказывалась, но и не бралась за нее, откладывая решение до того времени, как «станет посильнее», а сама становилась все слабее и слабее.
Осенью 1922 года у Марин Николаевны мелькнула мысль сыграть одну пьесу, – это была последняя вещь, заинтересовавшая ее, и потому стоит о ней сказать несколько слов. Мария Николаевна получила номер французского журнала «Иллюстрация», где была напечатана пьеса Ростана-сына, написанная им для Сары Бернар.
События пьесы происходят в начале XIX века. Написана она, вероятно, под впечатлением собственных переживаний автора: это история сына знаменитого художника, которому слава его отца мешает проявить свои дарования.
В числе действующих лиц пьесы автор выводит «Славу». «Слава» – не что иное, как шедевр художника, картина, написанная на золотом фоне и изображающая прекрасную, величественную женщину, восседающую на царском престоле. В течение пьесы сперва юному сыну художника, потом – самому художнику под впечатлением пережитых волнений кажется, что Слава оживает на картине и говорит с ним. Сара Бернар в то время не могла двигаться по сцене (ей отняли ногу), и эта роль давала ей возможность, не сделав ни одного шага, проявить все, что у нее осталось: ее, как говорили, «золотой голос», ее великолепную декламацию и классическую пластику.