Смертельная бледность покрывала его красивое лицо, черты которого, искажённые скорбью и страданьем, выражали холодную, беспощадную строгость. Он долго не сводил глаз с висевшей напротив двери картины, с мягким, кротким выраженьем, опустился его взгляд на молодую девушку, живое воплощение этой прекрасной картины, потом его пламенные очи перенеслись на художника, который сидел с неподвижно оцепенелым взглядом.
— Гаэтано! — сказал граф. — Я здесь и требую отчёта: что ты сделал с моим счастьем, блаженством, с доверием твоего брата, с его женой, с его ребёнком?
Художник казался уничтоженным; минуту спустя он судорожно выпрямился и, почти не отнимая ног от пола, придвинулся к графу, упал к его ногам и простёр дрожащие руки — смертельно мучительный его взгляд не отрывался от спокойно-строгого лица стоявшего перед ним графа.
— Брат, — проговорил он таким голосом, в котором не было ничего человеческого, — моё преступление мрачно, как вечная адская ночь, моя вина бесконечна, как беспредельная твердь, но клянусь тебе вечным Богом-мстителем, гнев которого гремит на небесах, что если возможно наказание, соразмерное великости моей вины, то наказание это есть мои страдания — страдания долгих лет, раскаяния без слёз, отчаяния без утешения. О, Боже мой, — продолжал он, закрывая лицо руками, — когда моя душа, гонимая фуриями, в отчаянии, носилась день и ночь в глубокой бездне страдания, жаждая смерти, тогда была для меня ещё надежда, последняя единственная надежда: увидеть брата. Бог не мог простить меня, но он, оскорблённый мной, простил бы мне мою вину, по своему великодушию, так говорило мне сердце! Теперь брат предо мной, и взор его — меч правосудия для меня! Я здесь, брат, исполни приговор, который я долго носил в своей тоскующей груди!
Он упал, касаясь лбом земли.
Джулия бросилась к нему.
— Отец! — вскричала она. — Мой бесценный отец, встань, твоя дочь с тобой! — произнесла она, обращая на графа увлажнённые слезами глаза. — Пощадите моего отца!
— Моего отца! — повторил граф горьким тоном. — Моего отца! Так ты похитил у меня не одно счастье — ты овладел и любовью этого чистого сердца, ты присвоил имя отца, сердце которого ты раздавил, блаженство которого ты убил. И тебя не поглотила разверзшаяся земля, когда твои уста именовали тебя отцом?
Глухой стон был единственным ответом художника, неподвижно лежащего на полу; перепуганная Джулия смотрела на него с ужасом, ум её путался в загадке, разгадать которую она тщетно старалась.
— Ты взял от меня этого ребёнка таким же чистым, каким послал его небесный Отец, — говорил граф далее. — Гаэтано, я спрашиваю тебя пред лицом Вечного Судии, какой возвращаешь ты мне дочь?
Тогда в глазах Джулии блеснула искра догадки; она с ужасом взглянула на лежавшего на полу художника, потом с неописуемым выраженьем подняла глаза на графа, который простирал к ней руки.
При вопросе графа художник вздрогнул. Он поднялся так быстро и энергично, что граф пришёл в удивление. Болезненное, бледное лицо художника осветилось волей и решительностью, он слабым, но твёрдым голосом отвечал:
— Брат, суди меня, уничтожь — я буду тебе благодарен; но пусть моя вина не кидает тени на эту невинную голову. Задачей моей жизни было охранять, согревать сердце этого ребёнка на том мрачном пути, на который увлекли меня лица, с коими было б лучше мне и тебе не встречаться, я старался охранить её от окружавшего ядовитого воздуха, я выносил из-за неё тяжкую борьбу и страдания, ради неё я не сбрасывал с себя оков, наложенных презренной женщиной, ибо я не имел никаких прав на этого ребёнка и, желая защитить его, не мог разлучиться с ним и с его матерью, и, — он положил руку на голову Джулии, — клянусь тебе, я охранил это сердце. Она любит, — сказал он нежным тоном, — свет осуждает эту любовь, и, однако ж, её сердце так же чисто, как утренняя росинка в чашечке лилии! Никто не осмелится заподозрить её — я стану защищать её против света, против тебя, мой брат!
Свободно и ясно смотрел он на брата, потом перенёс взгляд на молодую девушку, которая наклонилась над его рукой и прижала к ней свои губы.
Гордо и повелительно стоял граф Риверо, в полном блеске знатного светского человека перед этим бедным дрожащим художником, который возвратил своё мужество и волю, чтобы защитить и охранить дитя, оторванное от родительского сердца. Истина звучала в тоне художника, истина сияла в его глазах, истина дышала в любящих движениях молодой девушки.
Холодный, строгий взгляд графа становился мягче и мягче. Вокруг рта, привыкшего повелевать силами мира и жизни, как своими собственными чувствами, являлось умиление, он медленно поднял руку и сказал мягким и тихим голосом, который, однако ж, глубоко проникал в сердце несчастного художника:
— Гаэтано! Мой брат!