Для такой работы надо иметь опустошённое сердце, гарантированное от возможности увлечься самому, а чтобы отличить новое, нужна эстетическая смётка, нюх, почти вкус… «Китайская мадонна» обладала этим нюхом, вкусом, способным проникнуть во всё новое, но опустошённое, от природы изумительно бесстрастное сердце не способно было ничем увлечься.
Чуть-чуть всунув свой носик в новинку, осмотревшись в ней сразу, как можно скорее, может быть, в силу быстрой утомляемости, она начинала скучать, бешено скучать, и переходила к робкой усмешке, к лёгкому издевательству, оглядываясь, ища поддержки, одобрения в окружающих или же в самом авторе, или же произведении, и как только показывалась трещина, «Китайская мадонна» пряталась туда, чтобы хихикать внезапно и зло.
На неопытную эстетическую молодёжь влияние её было огромно. В первый момент она могла остановить и озадачить даже искушённого в защите своей творческой личности <от>[24] нивелирующего напора критики и публики.
– Филонов, вы не боитесь, что со своим искусством не являетесь уже «новым», идущим впереди; вам не кажется, что вы сдали позиции, что пришли другие, и вам только кажется, что вы стоите во главе, что творимое вами носит черты новизны, и вы убаюканы самообольщением, а на самом деле всё стало дряхлым у вас… морщины, черты усталости, что вы с кем-то воюете, страдаете чувством непризнанности…. а вас давно признали и давно с вами согласились, и по деликатности, как благовоспитанные хозяева, делают вид, что для них новы, занятны эти выходки гостя, засидевшегося и недовольного…
Филонов не обладал в характере способностью давать отпор, сразу ориентироваться при внезапном нападении; первый момент он полагал, что говоривший прав, становясь на его точку зрения, но сопоставив противоречия, видел промахи говорящего с ним, недомыслия, умышленные, корыстные подтасовки.
На Филонова фраза «Китайской мадонны», хотя он видел её рассчитанную преднамеренность, произвела неприятное впечатление; мнительность свойственна артистам; артист живёт чувством, он сотрясается душой своей, подобно парусу…
Филонов, наконец, не выдержал, спросил:
– Кто же эти новые? Где они, мы их не видим, назовите их имена?..
Филонова раздражало и то, что Кульбин не защищал его, а всячески поддерживал хозяйку, считая правильным закон о непрерывности смен течений в искусстве, «двадцать пять лет – реализм», «двадцать пять лет – идеализм».
Кульбин был в эстетике легкомысленным человеком; высокого мнения будучи о себе, другим – в любой момент он мог изменить.
Из ответа «Китайской мадонны» было ясно, что «новые» – те, кто ещё не появился, но созрел, и некоторые уже их видели, уверовали и пошли за ними…
По интонациям, определённым указаниям было несомненно, что во главе этих новых стоит Максим… что его сила, его преимущество не только в гениальном даровании, но ещё и в том, что его никто не видел, что он прекрасный незнакомец, но стоит ему появиться, и к ногам Максима падут и общество и слава…
– Чёрт знает, ерунда какая, она собрала нас здесь, чтобы целый вечер хвалить нам своего Максима… – шептал на ухо Кульбину Филонов, но доктор Кульбин уже увлёкся и творчеством, которого не видел, и личностью экстравагантного красивого художника. Кульбин не только обещал назавтра к одиннадцати прийти смотреть работы Максима; не только уговорился с Максимом о сеансах для портрета, но Кульбин хотел написать Максима и обнажённым на морском берегу, ласкаемым Нереей{97}; не только пригласил отобедать, бывать у себя, добавив, что хотя он сам и художник и врач, но домашний уклад у него вполне буржуазный, и что «галстух» необходим…
– Не галстух, а брюки, – хитро вставил Ростиславов…
«Китайская мадонна» укоризненно смотрела на художественного критика, она не любила, когда нарушался тон её квартиры, ничего искреннего, ничего правдивого, ничего откровенного; всё должно было быть слегка ехидным, слегка клевещущим, бросающим тень подозрения, и она умела дать тон, направление всему этому.
Особенно обострились все характерные черты её, когда разговор коснулся чувства любви.
Максим произнёс даже маленькую лекцию, и «Китайская мадонна» не только слушала, но и рукоплескала и всячески восхищалась.
Максим говорил с мягким малорусским акцентом, красиво запрокинув голову, так обольстительно раскрывая ярко-вишнёвые губы и даже временами морща свой белый, чистый лоб, над которым волоса были немного выбриты, отчего лоб казался совсем лбом Зевса{98}[25].
Максим отрицал всякую любовь как чувство, он утверждал, что такая любовь – слабость, вырождение, тупоумие.
Максим признавал любовь как мимолётное влечение, не как чувство, а как похоть, скоро проходящую, как только она была удовлетворена.
Похоть, по мнению Максима, была проявлением элементарным, неинтересным, животным, а от животного надо уйти…