Ухудшению нашего положения способствовало решение Муссолини остановить финансовую помощь, которая исходила от акций по сбору пожертвований в его газете. Результат выборов 16 ноября 1919 года разочаровал фашистов, и потому Муссолини предпочел оздоровить свою партию вместо того, чтобы укреплять фронт националистов. Во всяком случае в Фиуме на это отреагировали болезненно. Я помню, что раздавались оскорбительные возгласы в адрес Рима, и Д’Аннунцио полемизировал против «Тыквенной головы со лживым ртом». Замораживание какой-либо поддержки казалось нам изменой отечеству, ударом кинжала в спину, нанесенным мещанами, которые теперь признали, что злоупотребили нами, настоящими героями, на шахматной доске своих эгоистичных расчетов. Теперь мы были только лишь балластом, почти неприятной помехой, и в скором будущем нам довелось почувствовать это еще гораздо более отчетливо.
Д’Аннунцио сразу же отреагировал на это своим «бегством вперед». Если Рим и Адриатика были потеряны для националистов, то как раз они и должны были завоевать мир. Подобно сети с расходящимися во все стороны от центра лучами, из Фиуме завязывались контакты с националистическими силами во всех странах мира: в Ирландии, Бельгии, Франции, в Турции и Армении, в Египте, Хорватии, Албании, Испании.
Идея состояла в том, чтобы основать Лигу Фиуме и сделать из «фиуменизма» базу для борьбы за независимость народов. Угнетенные народы нужно было призвать восстать и освободить себя. С сербскими меньшинствами заключались договоры и союзы против Югославии. Это было видение нового мирового порядка, возрождения народов в силе и красоте, которое политически реализовывалось здесь в Фиуме. Чего нам не хватало, так это военной силы. Мы никогда не смогли бы, например, материально поддержать сербскую революцию против Югославии.
Это было словно жало в теле, которое иногда вызывает боль.
Мы были осуждены на то, чтобы дать миру спектакль, грандиозный, вероятно, гротескный, однако, мы не могли переделать мир. «Населите небо вашими поступками» – призывал нас Д’Аннунцио. Это торжественное воззвание скрывало залог ужасного бессилия, которое все жестче проникало в наше сознание.
Мы действовали в безвоздушном помещении, как отчаянные летчики, которые выписывают в небе свои фигуры высшего пилотажа, фанатично, дерзко, но без эха над ужасным миром глетчера, который неподвижно пристально всматривается вверх из своих расселин и темных пропастей.
Мы были призванными и потерянными, пути назад больше не было. Можно было видеть знак в том, что никто не покидал Фиуме. Город был давно переполнен, но в него все еще прибывали солдаты, легионеры, авантюристы, восторженные, любопытные. И все они оставались, прочно закреплялись здесь, зарывались в землю, гнездились в бараках и палатках, часто с самыми жуткими лишениями. Но они оставались. Город как возлюбленная заключал каждого в свои объятья, одновременно сплавлял его с другими в верный клятве отряд. Фиуме был островом в океане, ковчегом, странным биотопом, который возникает на отдаленных рифах и горах, убежищем, жители которого, удалившись из его атмосферы, должны были бы замерзнуть или засохнуть. Должны ли мы были смириться с обычным миром? И мог ли сам мир вынести нас, пиратов, мятежников, разрушителей, которые выбросили свои сердца к новым берегам?
Д’Аннунцио еще больше подстегивал наше возбуждение.
- Кому принадлежит Фиуме? – кричал он со своего балкона.
- Нам, – кричали массы.
- Кому принадлежит Италия? Кому сила? Кому красота?
- Нам, нам, – кричали тысячи.
Его речи становились все более жестокими, образы все более драматичными. Он называл Фиуме городом-мучеником, городом жизни, Холокостоном, он сравнивал его с Коринфом в ожидании Страшного Суда. И народ Фиуме праздновал, днями и ночами, без перерыва.
Там, где люди или группы попадают в состояние безнадежной изоляции, они должны принять решение: либо они под давлением врагов или даже только холода сломаются, сдадутся, перебегут к противнику, то есть, каким-либо способом испарятся – или же выдержат и достигнут кристаллической твердости, сплавятся в такие формы, которые воплощают внутреннюю правду, отвращенную от всего временного.
В таких случаях жизнь приобретает неизвестную обычно яркость и прозрачность. Привычные, повседневные дела освещаются особенной честью, более высокой степенью. У людей появляется такое чувство, будто они совершают нечто последнее и окончательное.