Каталина больше никогда в жизни не хочет прыгать ни с какой стены или ограды, но еще меньше хочет, чтобы ее ранили или положили под наркоз, а главное – не хочет снова чувствовать под ложечкой эту вину после всего, что папа с мамой для нее сделали и о чем любят напоминать: породили ее на свет, кормили, одевали, лечили от нежданной болезни, приглашали репетитора, оплачивали одежду, которую она уже сама умеет выбирать и надевать, и по сей день обеспечивают ей еду и кров. Она полагает себя собственностью родителей, потому что они дали ей жизнь и они же, как ей кажется в силу некой безумной логики, могут эту жизнь отнять. Каталина не рассказывает родителям, что чувствует себя внутренне больной, причем больной куда серьезнее, чем была когда-либо внешне; папа с мамой понимают только материальное, видимое, исчисляемое, осязаемое. Она не может поделиться ни с кем, даже с Сильвией или Гильермо, опасаясь, что слух дойдет до мамы, как в тот раз, когда мама узнала, что она ловила попутку. У мамы и без того хватает забот. Каталина понимает ее и молча принимает мамино безумие – такое же отвергнутое тело, как ее собственное. Но она не готова ни в чем признаться маме, тем более теперь, когда она знает, что мама тоже врет направо и налево. Мать и дочь идут своей пунктирной тропой лжи. Кто-то должен будет разорвать эту цепь, говорит себе Каталина. Ей хочется думать, что не бывает таких подростков, которые настолько хорошо ладили бы с родителями, чтобы с ними все обсуждать. По крайней мере, она старается не думать о том, как все устроено в других семьях; она собственными глазами видела семью, где все не только друг друга поддерживают, но даже, судя по всему, любят, только Каталину не пригласили в этот семейный круг – во всяком случае, не так, как она хотела бы. Может, она просто идеализировала эту семью. Любит ли отец Сильвии свою дочь? Как он ее любит? Как он на нее смотрит – и смотрел ли хоть раз по-настоящему? Почему он не мог смотреть на меня так, как на нее? Потому что Сильвия – его дочь, думает Каталина. Она его клетка, зигота, зародыш, существо его собственного вида, порожденное в том числе тканями его тела, а вот Каталина – никто. В свои шестнадцать лет она не готова признать, что не все взрослые воспринимают ее как дочь, вернее как девочку, и потому предпочитает искать убежище в сказках про летающих девушек, в античной мифологии или в газетных вырезках, где рассказывается о побегах и исчезновениях незнакомых ей людей. Летом на пляже она слышала, как один старичок рассказывал другому легенду: будто бы в парижское метро каждый день спускается больше людей, чем поднимается наверх. Каталина гадает, правда ли это и куда в таком случае деваются все эти пассажиры. Может быть, они теперь где-нибудь вместе с девушкой-мотыльком.
Каталина сейчас тоже пытается сбежать от ситуации: от того, что у нее такое тело, которое мама хочет заткнуть, такой рот, который хочет поцеловать отец Сильвии, такая коленка, которую хочет трогать водитель. Она представляет, что снова едет на поезде, как на каникулах, когда они с папой, мамой и Паблито возвращались с отдыха на море, только на этот раз финал путешествия и всей истории немного меняется: прямо на выходе из вагона Каталина вдруг покидает родное измерение и оказывается одна на платформе совершенно другой станции, в другом городе, в другой стране, где говорят на другом языке, возможно, во Франции, где ей больше не надо будет бояться волков, потому что она без всякого на то основания полагает, что французы с их певучей манерой говорить – все до одного голубые. А если она кого-то и испугается, то спустится в парижское метро, надеясь там исчезнуть вместе с другими девушками, пропавшими без следа. И никто в Париже не знал бы ни саму ее, ни о том, как однажды вечером по пути домой она испугалась собственного отражения в стеклянной стене автобусной остановки. Иногда у нее такое бывает, когда она выйдет из душа. Она смотрит в глаза своему отражению, пока все остальное лицо не исказится настолько, что она перестает его узнавать. Потом она размышляет, не может ли быть так, что вот эта штука, это мясо с волосами, это расплывчатое и страшное лицо – и есть она, настоящая она, а все остальное – просто оптический эффект, как та лужа, почудившаяся ей на шоссе. Знакомые очертания возвращаются, только когда она протирает зеркало своими волосатыми руками, такими же волосатыми, какими были бы ее ноги, если бы она не брила их каждую неделю после того инцидента с мамой. Сначала появляются черты лица, потом длинные конечности, робкий торс, костлявые маленькие плечи, грудь… Вот бы кто-нибудь ей сказал, что все, что она видит в зеркале, лишь временно, что она переживает метаморфозу, словно белый мотылек, который до того, как стать взрослым насекомым, был яйцом, потом личинкой, теперь окуклился, а дальше надо ждать, пока ему не дадут покинуть свой кокон.