Потом, когда Каталина уже начала ходить в школу, она иногда наблюдала за соседками, которые время от времени встречались с мамой по утрам в баре на углу, выпить пару-тройку чашечек кофе. (Мужчины в это время были на работе – на оплачиваемой работе, с официальным оформлением, больничными и отпусками.) Она слушала, как соседки вместе с мамой смеются над разными «взрослыми делами», как они выражались. Каталина тогда уже замечала, как эти сеньоры нарочито грубо, хоть и не называя вещи своими именами, говорят о своих мужьях, нисколько ее не стесняясь. Она уже была не маленькая, не настолько невинная и не больная, а в баре с мамой оказалась только потому, что весь ее класс уехал на экскурсию, а родители не захотели подписать ей разрешение. Так они ее оберегали после того, как услышали по телевизору, что трех девочек стерло с лица земли. Между чашечками кофе Каталина узнавала всю подноготную соседской семейной жизни. Соседки говорили, что все мужики дураки, потому что готовы сделать что угодно, когда перед ними раздвигают ноги. Одна упоминала, какую выгоду извлекла из всего этого: заполучила новую стиральную машину, а дальше, может, и сушилка появится. Непоколебимые женщины, и Каталина старалась быть такой же непоколебимой с тех пор, как обнаружила, что кое-кто из мужчин в доме то и дело выглядывает во двор, надеясь увидеть ее раздетую в окошке ванной. У окошка давно заело раму, так что оно закрывается только наполовину, и поэтому мама велит Каталине мыться, не зажигая свет, в темноте, чтобы не давать пищу воображению соседских мужей. Мама никогда не зовет их по именам или даже просто соседями – только мужьями. Муж Такой-то, муж Сякой-то, муж Мари с четвертого этажа. Маминому указу скрываться от них Каталина противится по сей день. С одной стороны, она спокойно может мыться в полумраке и скрывать свое тело – она привыкла его сторониться. Но с другой стороны, она может позволить соседям наблюдать за ней; ей это не принесет никакой выгоды, ни денег, ни стиральной машины с сушилкой, но не исключено, что однажды кто-то из этих мужчин посмотрит в окно и вместо голой Каталины увидит ее маму, вызывающую у себя рвоту. Может, он даже будет знать, что делать в таких случаях, хотя вероятнее, что ему это окажется так же безразлично, как папе и Паблито, – они все знают, как и Каталина, но ничего не говорят и не делают. Кто-то же должен готовить еду, которую потом выблюет, а маме не полагается больничный. И отпуск тоже.
Душ в сумерках не прольет на Каталину больше света (в самом буквальном смысле) и не поможет ей узнать, на что способно ее тело. Пока она продолжает его прятать, она не дает ему существовать; если она его демонстрирует, то кажется, что оно существует только тогда, когда на него смотрят мужчины. Прикрываться она уже умеет, так что могла бы для разнообразия оставить окно полностью открытым, и пусть смотрят, сколько им захочется. Она говорит себе, что это будет акт милосердия. Может, тогда соседским женам (которых мама зовет по именам) не придется этой ночью ни врать про головную боль, ни раздвигать ноги. Но что, если мужья потом будут
Эффективнее всего было бы – даже эффективнее, чем заменить окно, – если бы мама или папа (или сама Каталина) поймали соседей с поличным, когда те за ней подглядывают, и крикнули бы им, что нечего совать свой нос в чужие дела и что они не имеют права такому ее подвергать. Я человек, а не картина Густава Климта. В своем воображении она еще много всего им говорит, но в действительности не может и слова вымолвить в свою защиту; она даже не решается сказать папе, что соседи за ней подсматривают, потому что знает: он скажет, что она сама виновата. Виновата в том, что включила свет, или открыла окно, или что у нее есть тело.