Однажды – между прочим, это случилось несколько месяцев спустя, когда Альбертина, Фил и я стали добрыми друзьями, – я оказался наедине с Альбертиной. Ольга, имевшая многочисленные музыкальные связи (сама она была прекрасной пианисткой), пообещала привести к Альбертине на чай одного скрипача, но ни он, ни она так и не явились. Помню, был январский вечер. Позже Ольга позвонила и объяснила почему. Так что наконец Альбертина осталась со мной наедине и вела себя, как всегда, спокойно. Вскоре, как я и предполагал, позвонил Миллертон и сказал, что не успевает к ужину.
– Но пришел мистер Беренсон, – услышал я слова Альбертины. Ответа Миллертона я услышать не мог.
После этого Альбертина присоединилась ко мне и с каким-то новым выражением в голосе или манере, а может, и в том и в другом – я едва в состоянии вспомнить точный оттенок ее настроения – произнесла:
– Что ж, значит, мы с вами будем ужинать одни. Вы не против?
– Я? Против? – улыбнулся я.
Пожалуй, здесь я должен сказать, что за прошедшие месяцы, с тех пор как я впервые был приглашен к ним на ужин, я стал относиться к Альбертине с бо́льшим интересом и участием. Она выразила восхищение некоторыми моими скульптурами, мы говорили о моей работе и отношении к жизни. Она вызывала на откровенность, ибо обладала весьма доброжелательным и мудрым умом и пониманием, к тому же всегда была невозмутимой и прекрасной. Я часто думал, что, если Альбертина очень разбогатеет, она распорядится деньгами с изяществом и вкусом, может, даже будет принята в светском обществе, если изменится Фил или она выйдет замуж во второй раз. У нее была такая особая осанка и манеры – осанка и манеры человека из высшего общества. К тому же тонкое понимание искусства. Помню красивую мебель, идеально расставленную в гостиной, прекрасное бронзовое кипрское зеркало, старый испанский сундук (в котором, по ее словам, у нее хранилось белье), парочка гобеленов. Еще она любила музыку, а если говорить о сочетании музыки и светского общества, то оперу. Она была одной из немногих моих знакомых, кто проводил здесь четкое разграничение, и это в то время, когда большая опера со всем ее грохотом и рассогласованностью темпераментов в музыке все еще считалась публикой
– Поначалу мне было тяжело, – рассказывала она мне, – потому что многое я пыталась делать сама. Потом я решила, что для Фила важнее моя внешность, чем мои старания, поэтому я заставила его оплатить японского повара и английского дворецкого. Теперь я жалуюсь только на одно: когда у меня все идеально приготовлено, не приходят ни он, ни его гости.
С этими словами она странно посмотрела на меня, приподняв свои длинные, почти ровные брови, как было свойственно только ей.
– Но я начинаю привыкать, – с некоторой грустью улыбнулась она. – За шесть лет я многому научилась. И Фил правда замечательный человек. Но мне бы очень хотелось, чтобы он думал не только о делах.
В тот период произошли некоторые незначительные события, относившиеся только к нам двоим. Вспоминаю, как однажды – во время второго или третьего визита – до или после ужина, точно не помню, Ольга играла на пианино, и надо сказать, играла прекрасно, Фил курил сигару и читал Британскую энциклопедию или какую-то книгу по искусству. Альбертина собиралась войти в комнату, но, увлеченная красивым музыкальным пассажем, остановилась, прислонясь к одной из колонн, отделявших небольшой холл от гостиной. И потом – я часто задумывался почему – ее взгляд встретился с моим, когда я сидел в полутемном углу в другом конце гостиной. И в тот момент я впервые почувствовал внезапную дрожь – жар, слабость или то и другое вместе – из-за ее пристального, однако, по-видимому, бессознательного взгляда. Все это время Ольга, конечно, продолжала играть и тоже пребывала в забытьи. Когда музыка отзвучала, я выпрямился в кресле и подумал об Альбертине. Ольга что-то сказала мне, а Альбертина потом некоторое время на меня не смотрела. Я решил, что все это мне привиделось. Слишком я романтичен! Но какая она была красивая! А потом я подумал, что могла бы почувствовать Ольга, если бы прочла мои мысли.