Упомянутая выставка заслуживает отдельного рассказа. Эмануэле хотелось посмотреть работы некоего Артура Б. Дэвиса[43]
, и она потащила меня с собой. Мы очутились в мире чувственных грез. Тут летняя полянка при свете звезд усыпана, словно цветами, призрачными фигурами обнаженных и полуобнаженных дев. А тут грациозные, лилейно-белые ню бесцельно бродят туда-сюда, как сомнамбулы. Куда ни глянь, обнаженные в сладостной истоме всем своим существом тянутся к чему-то там, в вышине, как цветы тянутся к солнцу. Это стремление, выраженное в их лицах, руках, телах, заключало в себе, по моему разумению, жажду света и воздуха, свободы и радости, страстное желание сбросить с себя путы унылых будней или разорвать оковы условностей, на которые обрек их мир.«Неужели тебе это нравится, Эмануэла? – удивился я. – Ты ведь равнодушна к процессам воспроизводства жизни. Чуть коснись отношений мужчин и женщин – ты сразу в кусты. – (Я привожу не точные слова, а общий смысл сказанного.) – Ты вечно где-то носишься и смотришь бог знает на что – то тебе подавай ритмическое движение, то живопись вроде вот этой… Но для чего? В реальной жизни ты бежишь от таких вещей, как от огня. Им нет места даже в твоих сочинениях. Интересно почему, если тебя это так увлекает?»
Она, как водится, перевела разговор на меня. Дескать, я такой-сякой, никаких сдерживающих рычагов, никакого понимания и тем более анализа культурных градаций и нюансов, необходимых для правильного устройства общественной жизни. Прямо обвинительная речь. Я вспылил: да кто она такая, чтобы судить меня? И если я не хорош, зачем преследует меня все эти годы? Я, что ли, бегал за ней? Сама-то она знает, чего ей надо? Впрочем, знает не знает – пусть оставит меня в покое! Я не могу слушать бредни про пользу самоограничений, особенно из уст такой, как она! Очень жаль, что даже Шайб в своем безумии не сумел ткнуть ее носом в реальность – хотя бы и насильно! С тем я и вышел в надежде никогда больше не иметь с ней никаких дел.
Но нет, я еще не покончил с ней – или она со мной. На следующий год она сняла студию в летней богемной колонии под Нью-Йорком, в Нью-Джерси, и как ни в чем не бывало прислала мне приглашение навестить ее. Место изумительное – деревня Дорнвельт в округе Рокленд. Там обосновалась довольно занятная творческая компания. Ее студия находится на отшибе, в двух милях к востоку, так что ее можно считать, а можно и не считать частью дачной колонии. Как бы то ни было, из ее домика на западном склоне открывается вид на реку Эджком, потому она его и выбрала. А прямо под южным окном журчит ручей. Она сняла домик на все лето пополам с некоей Розали, которая сейчас куда-то уехала, и на несколько недель она осталась в одиночестве, если не считать прислуги и редких гостей. Не захочу ли я выбраться к ней? Ничего, что мы рассорились, это все пустое. Место просто райское, мне понравится, и не важно, что я думаю о ней. Не стану же я вечно держать на нее зуб – сумею простить и забыть нашу размолвку? Она, как всегда, готова просить у меня прощения. Кстати, тут есть очень милые девушки, намного более привлекательные, чем она, и при желании с ними можно познакомиться, но это не обязательно, все на мое усмотрение.
Самое ценное здесь – красота окружающей природы и возможность хорошо отдохнуть. Склон над хижиной усеян валунами и поднимается на высоту шестьсот футов, а ниже сплошь зеленые луга, сбегающие к реке, которая по ночам сверкает в лунном свете. Может быть, я приеду на недельку – или на любой другой срок? Места хватит. Кроме того, если я предпочитаю уединение, на берегу реки в березовой роще есть вполне пригодный для жизни шатер – крепкий, сухой и теплый, – где я мог бы писать, или отдыхать, или делать все, что мне заблагорассудится. Сигрид, ее прислуга-шведка, могла бы готовить для меня, а по утрам приносить мне завтрак. Да она и сама с удовольствием готовила бы мне завтрак, спускалась ко мне и завтракала вместе со мной. Она обещает не мешать мне. И хватит ссориться! Она не допустит новой ссоры – просто не даст мне повода ссориться с ней, и будь что будет!
Ого, вот так новость! Все-таки дождался. После десяти – или одиннадцати? – лет, прошедших с нашей первой встречи, когда Эмануэле было двадцать. Только с чего бы вдруг? Что настроило ее на столь либеральный лад? Уж не случился ли у нее роман, а может, и не один? Иначе откуда такая перемена? Неужели она кому-то отдалась? Или… или решилась отдаться мне? Я терялся в догадках и, признаюсь, сгорал от любопытства. Надо же, застарелое неудовлетворенное желание наконец победило! Вот только сам я, в своем нынешнем качестве, почти полностью утратил к ней интерес. Слишком долго она раздумывала!