Он повторяет это несколько раз, и я охотно верю, что у художника не разыгралось воображение, а он иначе, чем другие, почувствовал эту женщину. С трудом подыскивая русский эквивалент своим сложным чувствам, он рисовал мне образ совершенно неузнаваемый. К «хрустальной посуде» прибавились еще «тоска», «боль», «звуки горя» и как высшее — «музыка боли». Все это увидел, услышал, уловил в Галине Волчек художник повышенной сенсорики и мастер осязать неосязаемое. От всего этого он испугался и испытал страх за… себя.
— В общении с ней я чувствовал, что не принадлежу себе. А она все ускользала, и я не мог ее ухватить: как будто двумя руками держу и не знаю — что с этим делать? И главное — не могу отвечать, не способен к диалогу. Только слышу, что я нужен.
Вполне естественно, что инстинкт сохранения собственной индивидуальности первым делом шепнул Римасу: «Сюда больше не ходи». И он даже почувствовал некоторое облегчение, переходящее в чувство полной свободы, когда вышел из театра. Однако счастье обладания собственной душой было обманчиво и непродолжительно. Постепенно его страх превратился в желание вернуться, снова послушать эту странную мелодию, которая чем-то болеет.
До сих пор он не уверен, что избавился от своих первых впечатлений — желание свободы-несвободы, страха и риска. Волчек, наверное, страшно удивилась бы, узнав о своей способности парализовать волю таких сильных парней из Литвы, как Туминас.
РИМАС ТУМИНАС: — Я долго с ней быть не могу. Она меняет у меня характер, волю, понимание о театре. Опять хочется на воздух, глотнуть, но притом отчетливо понимая, что только редкий человек так может владеть тобой.
— Кто-нибудь еще так влиял на вас?
— Из женщин? Нет! Немного напоминала Кристину Майснер — крупную личность в театральной Польше. Но только напомнила, не более.
С таким смятением в душе Римас приступил к репетициям и с помощью Волчек, которая робко входила в зал и садилась с краю, продолжал познавать себя. Как-то он поймал себя на мысли, что хочет ее видеть рядом. Для чего? — спрашивал он себя и сам же отвечал: чтобы нравиться ей. Но не как мужчина, а понравиться ей своим театральным языком, делом, чистотой сознания.
Его репетиции в «Современнике» пьесы «Мария Стюарт» были странные, непривычные по эстетике — оформление сцены, актерской игры. На сцене, как в тумане, медленно раскачивалась огромная железная чушка, тронутая ржавчиной, и навевала уныние-тоску монотонностью движений.
— Чего он хочет?
— Головы Стюарт.
— Нет, не так, не про это, не про голову, — подбирая слова, тихо говорил из зала на сцену режиссер Туминас. — Подумайте.
Современниковцы, не привыкшие к режиссерским пиано, бросали взгляды к боковому входу в зрительный зал. Там тихо сидела Волчек и даже не курила. Особенно это всех настораживало. Ее приходы расценивались как дурной знак, и все ждали, когда худрук запустит руки в репетиции. А Волчек и не думала закатывать рукава.
— Она себе позволяла делать вам замечания, давать советы?
— Нет. Даже если я провоцировал ее, я не спрашивал. Я искал подтверждение своим действиям. И я видел ее одобрение. И даже не моей работе, а энергии, которой я в тот момент обладал. Эту энергию я подхватывал от нее. Я, сколько себя помню, люблю опасные ситуации, а ее приход всегда опасен. Не тем, что она замечание сделает, а опасность в ней самой. Я хотел, чтобы она их делала. И помню, под конец был совершенно встревожен и недоверчив к себе, поделился с ней, она сказала: «Тут все проявиться должно — такая странность пребывания людей на сцене». Про ясность проявления она сказала. Поддержала, чтобы я не паниковал.
— А вы представляете ее на сцене, например, в своем спектакле?
— Очень представляю. Я бы сделал ее городничихой. Взял бы ее боль и сделал.
У него с ходу готов сценический образ провинциальной мадам, которая не хочет ничего потом, а только сейчас, сейчас… и сейчас до бесконечности.
— Почему мы живем потом, а не сейчас? Жажду этого сейчас Волчек великолепно сыграла бы.
Если художник Вайда назвал Волчек тайной русского театра, то художник Туминас оглоушил меня более неожиданным сравнением: Волчек — это отец.
— То есть она не женщина?
— Нет, женщина. Но отца в ней больше. Ведь мы приходим обычно к матери и голову склоняем. А если к отцу склонили бы, великая получилась бы мизансцена. У отца всегда есть инстинкт охранять свою территорию. Волчек — отец территории, пространства.
Ну вот, значит, не я одна вижу ее на территории — чем-то большем, чем просто театр на Чистых прудах, где режиссер Туминас, так и не привыкший к хрустально-желеобразно-булькающе-рискованной Волчек, сделал один из лучших своих спектаклей «Играем… Шиллера» — в девичестве «Мария Стюарт». Такой же чувственный, невесомый, образный и неуловимо проплывающий в черноте сцены. А режиссер выдает мне еще один образ.