Тут опять кстати возникает лейтмотив Достоевского. Полковник Самохин то ли сам вычитал, то ли где-то увидел и переписал антиалкогольную цитату из этого классика. И вот в универсаме над винным отделом появилась наглядная агитация, изображающая свиноподобного пьяницу с початой бутылкой в руке и с надписью над головой:
«Вино скотинит и зверит человека, ожесточает его и отвлекает от светлых мыслей, тупит его. Ф. М. Достоевский».
Василию Ивановичу об этом рассказал смеющийся Степка (мы с покойным дружком тоже ужасно веселились, глядя на этот плакат, и, чокаясь, говорили: «Ну, отвлечемся от светлых мыслей!»). Бочажок удивился, специально сходил в магазин, посмотрел и послушал.
Зайдя на следующий день в кабинет Самохина, он довольно жестко сказал:
— Слушай, сними ты своего Достоевского, смеются же люди! Продавщице так и говорят: «Бутылочку озверина за рупь тридцать!» Ты про кота Леопольда-то смотрел?
Но самодовольство политработника было непрошибаемо:
— Глупый человек посмеется, а умный, глядишь, задумается. Недооцениваешь ты, Василий Иванович, силу воздействия классики, недооцениваешь! Одно дело — какой-нибудь формальный и бездушный лозунг вроде «Пьянству — бой!», а совсем другое — живое слово нашего национального гения! Оно же в душу проникает!
— Никуда оно не проникает! — с досадой возразил Бочажок и вышел, слегка даже хлопнув дверью.
Еще больше полковник Самохин взбесил командира дивизии конкурсом самодеятельной песни. Генерал думал, что там и вправду будут соревноваться сочинители самодельных песен, ему стало любопытно — откуда их столько в гарнизоне, и он дал себя уговорить и возглавил жюри.
Есть мнение, что в аду нас ожидают не массовые казни, описанные Данте, а наказания, основанные на индивидуальном подходе, каждому свое. Василию Ивановичу в таком случае уготовано испытать этот конкурс снова, снова и на сей раз уже безвыходно, на веки вечные, сидеть в первом ряду между полковником Самохиным и капитаном Барановским и слушать, как мужчины, не умеющие играть на гитаре, один за другим бренчат и рычат, как Высоцкий, а некрасивая и немолодая женщина жеманно блеет:
Ну ведь действительно же ад! Будем надеяться, что Травиата Захаровна и забытая Васей мама заступятся за генерала на небесах и вымолят ему прощение.
Недолгую передышку, вернее, временное снижение интенсивности этой пытки обеспечил солист «Альтаира», который решил и здесь, на чужой территории, продвинуть свою «Зимнюю любовь». Но после него вышли с двумя гитарами муж и жена из стройбата, и, когда Василий Иванович услышал «Мы вдруг садимся за рояль, снимаем с клавишей вуаль и зажигаем, зажигаем свечи!», он понял, что сейчас не выдержит, нарушит зарок, данный молодой жене, и заорет на весь зал, чтобы заглушить этот ужас: «Бля-а-адь!!»
Он наклонился к Самохину, прошипел: «Сам суди свой одесский кичман!» — и, больно наступив на ногу вскочившему, чтобы его пропустить, Барановскому, выбежал из преисподней.
Начальник политотдела при встрече сказал: «Ну предупреждать же надо, Василий Иванович! Ну сказал бы, что до такой степени не любишь музыку, я бы начальника штаба попросил! Чудак-человек!.. А мы первое место решили разделить, чтоб нашего лейтенантика не обижать. А так вообще семейный дуэт, конечно, сильнее его выступил, намного сильнее!»
Вот тогда, идя из Дома офицеров в штаб, он впервые подумал: «От такой херомантии и вправду хоть в Израиль беги! Вот же идиоты!» — и с тех пор, сперва в шутку, а потом все более серьезно и пристально стал посматривать на советскую действительность как бы глазами Анечки, пытаясь представить себе, как это все выглядит для нее. Измененная оптика открыла ему картины безрадостные и некрасивые.
Какая-то гниль разъедала нашу державу, связь времен еле-еле прослеживалась и по всем признакам должна была вот-вот распасться. Все вообще держалось на соплях и на честном слове, и поскольку на поверку слово это оказывалось вовсе не честным, а бессовестным и лживым, становилось жутко.
Софья Власьевна подыхала, а может быть, и померла уже, не пережив разлуки со своим препрекрасным Иосифом, просто разложение и гниение еще скрывались за погребальным гримом и макияжем, а rigor mortis (трупное окоченение) принималось за твердость, и крепость, и несгибаемость.
На самом деле крепчал только маразм (тогда как раз появилась эта шуточка), все остальное расплывалось, расползалось и растлевалось. И никакому воеводе уже не под силу было подморозить и сковать эту гниль.