Район небогатый. Для тех, видно, кто не в состоянии снять дом или квартиру в лучшей местности. Или для тех, кто погружен в науку, политику или что-нибудь такое и не догадывается, как хороши зеленые лужайки, рощи и прочая благодать природы. Неужели и тот, к кому он идет, – таков? Сухой, строгий ученый-книжник? Профессор-аскет? Начнет допрашивать свысока или вставит в глаз монокль: «Юноша, прежде чем говорить со мной, надо основательно подготовиться». Ну, не скажет вслух этак, а обледенит взглядом – куда, мол, зеленый?
Однако робеть поздно. Взялся за гуж, не говори, что не дюж. Итак – вот дверной молоток, бери в руку, Герман Александрович, возвещай о своем приходе!
Дверь открыла пожилая женщина, с широким добрым лицом и добрым, но твердым взглядом.
– Вам кого? – спросила она по-английски с немецким акцентом.
– Я хочу видеть господина Маркса.
– Он вам назначил время?
– Нет, я сам…
– Боюсь, он не сможет вас принять.
– Но у меня к нему письмо!
– Покажите.
Герман без особой охоты протянул письмо.
Вот уж не гадал, что встретит такое препятствие. Стоит на страже, как лондонский бобби[3]
.Но «бобби» вдруг улыбнулся.
Вся твердость в голубых, выцветших глазах пропала – осталась только доброта.
– Это же от Поля! Это же рука Поля!
– Да, это писал Лафарг.
– Ну, как они? Вы их давно видели? – женщина потащила Германа за рукав в прихожую и толкнула на табурет. – Как Лаурочка? Ей ведь теперь так трудно с двумя малышами! Шнапсик, представляю, уже совсем большой. Чудесный мальчуган, правда?
И пока, с трудом подыскивая английские слова, Герман стал рассказывать о внуках Маркса, о его дочери и зяте, женщина стояла перед ним, сложив руки под передником, и каждое слово о, видимо, обожаемых ею Этьене, которого, оказывается, звали Шнапсиком, о девочке, родившейся полгода назад, о Лауре и Поле Лафарге – каждое слово Германа вызывало на ее лице прилив любви и умиления.
«Совсем как наши матери-крестьянки, когда слушают о странствующих по свету горемычных своих детях», – подумал Герман.
Женщина вдруг всплеснула руками.
– Что же это я? – и перешла на немецкий. – Сама слушаю… Женни! Женнихен! Тусси!
Снова схватила Германа за руку и потащила дальше.
В комнате – стройная женщина, с седыми волосами и красивым лицом.
– Что случилось, Ленхен?
– От Поля, от Лаурочки…
– Из Парижа?
Не успел Герман присесть на деревянный диван (куда его подвели), как в комнату вихрем вбежала девочка-подросток, а за нею тихо вошла высокая красивая девушка.
– Ты звала нас, Ним? – девочка обняла Ленхен.
– Звала, звала… Сейчас узнаешь последние новости о своей любимой Какаду.
«Какие смешные прозвища, – улыбнулся Герман, – Шнапсик, Тусси, Какаду… Какаду – это, наверное, Лаура. А может быть, ее дочка? Интересно, как зовут эту, старшую? Смотрит она на меня почему-то выжидающе и строго».
Ему пришлось опять начать свой рассказ о том, что видел и слышал два дня назад в Париже в доме Лафаргов.
Слушали внимательно, а Тусси даже помогала говорить, то и дело подыскивая нужные слова.
Герман охотно ухватился за ее помощь: изъяснялся он по-английски неважно.
Подбадриваемый улыбкой госпожи Маркс и находчивостью шустрой девчонки, он принялся вставлять в свою речь немецкие и французские слова там, где ему не хватало английских.
Тусси хлопала в ладоши и азартно помогала. А вскоре, озорничая, принялась подсказывать неверно. Герман ловил на лету ее слово, еще не сообразив значения, а потом хохотал вместе с ней, когда постигал смешной смысл фразы.
Старшая сестра нахмурилась:
– Ну полно, Тусси, дай поговорить серьезно.
– А мы и так серьезно, правда? – Тусси весело заглядывала в глаза Германа. – Хотите, я покажу вам нашего Джокко?
– Джокко господин Лопатин посмотрит после, – вмешалась мать, – сейчас он должен поговорить с отцом.
– А кто это Джокко?
– Это черепаха, – стремительно, боясь, что ее перебьют, ответила Тусси. – У нас еще есть Дикки, Блекки, Самбо и лохматый Виски. И кошка Томми. Мавр называет ее старой ведьмой, но она совсем не ведьма…
– Мавр, к тебе гость, – сказала Женни Маркс человеку, который сидел в деревянном кресле за письменным столом.
Два стола побольше, заваленные бумагами, книгами и газетами, стояли против камина и у широкого – в сад – окна.
Маркс был в домашнем вязаном жилете и белой рубахе. Темные глаза были устремлены на Германа внимательно и дружелюбно.
Его седые волосы и борода серебрились от неяркого лондонского солнца, процеженного сквозь притуманенный и от этого словно бы видимый воздух.
На висках Маркса паутинились трещинки, от короткого носа опускались хмурые складки, кожу лба бороздили морщины. Но следы прожитых нелегких лет не старили его лица. В нем жила какая-то неунывающая и несомненная моложавость.
Герман подумал, что в лице жены Маркса его поразило то же. И еще подумал, как верно прозвали этого человека Мавром: в его смуглом лице и в самом деле было что-то южное, аравийское.
– Я уж давно слышу, что у нас гость, – ласковая интонация (понял Герман) – для жены.
Когда Маркс поднялся из-за стола, Герман подивился и его высокому росту, и широким плечам, и его статности.