Почему он вспомнил всё именно сейчас? Потому, что понял причину своего гнева. На самом деле он был ни чуть не лучше их. Они ушли к «богу» от самих себя, собственных чувств, общества — убежали, отстранились. И, что бы не ощущать стыда от своего бегства — направились к богу, ибо это не осуждаемо и не подлежит разбору.
Это путь, проторенный тысячелетиями. Потому таких много, что в своей слепоте и отчуждённости они не одни. Жалкие, страшащиеся изгои, но в плену иллюзии братства. Давид похож на них — жалкий, страшащийся, изгой — но вот без иллюзий… без лицемерия.
Боже мой!!! Что за мысли. Я не могу так думать! Ведь люди веруют! Веруют! Веруют! И я…
Нельзя жить без Бога! Хотя я и выброшенный, но я сам сгубил себя. Душу променял на порошок.
Но то, что я собрался сделать сегодня, разве не преступление против Бога?! Ещё более тяжкое, чем все мои грехи?! Разве Он не запретил нам смертным самим обрывать свою жизнь?!
Самоубийство…
Каждое утро он думал о таком исходе, когда ломало суставы, скручивало болью поясницу. Словно средневековая пытка, словно десяток инквизиторов глумились над ним, очищая от скверны. Нужно было перетерпеть, перебороть, не инквизиторов, нет — боль. Боль тела за проданную душу — не велика цена выкупа.
Но почему тогда, Он святый и всемогущий не наставил на путь истинный и не отвратил зелье, не пронес сию чашу мимо, чем я был ему неугоден?!
Он вновь посмотрел в ночное небо. Небо разгара темноты. Посмотрел со злостью и тут же испугался своего гнева.
Я столько натворил за беспутное время моей жизни, что грех самоубийства, будет невинной шалостью, за которую Бог, если он есть — простит меня. А может, именно этим, я искуплю! Искуплю хотя бы малую толику своих прегрешений?!
Давид потянулся за шприцем.
— Нет — такая смерть будет слишком лёгкой, — Давид начал говорить с собой вслух, — я закрою глаза в кайфе и не проснусь. Такой как я должен умирать в мучениях, корчась в луже крови. Собственной крови.
Он тяжело поднялся с пола и медленно, шатаясь, добрел до кухни, опираясь руками на грязные стены с, местами, отклеившимися обветшалыми обоями. Кошка, завидев его, выгнула спину и прошмыгнула в другую комнату.
Включив тусклый свет, жмурясь, он подошёл к столу и выдвинул ящик, там лежал большой кухонный нож для резки мяса. Лезвие было гибкое и тупое — made in China.
— Да, вот такой вот утварью я взрежу себе пузо, и пока буду подыхать, буду молить Бога о пощаде.
Он выключил свет, и держа нож в руке, вернулся тем же путём к шприцу. Сев, искоса посмотрел на него. Затем обеими руками взялся за лёгкую пластмассовую рукоять ножа, а лезвие его уткнул себе в пупок, что бы наверняка, что бы не соскользнуло.
Но закрыв глаза он почувствовал, как страх сковал его локти. Он попытался согнуть руки и ввести жало ножа в живот. Но страх сковал кисти, плечи, шею, исказив лицо в мучительной гримасе. Перед закрытыми глазами он увидел кровь и руки со взрезанными венам.
Мать!..
Когда она устала таскать его по больницам, устала верить в возможность спасения сына — стала пить пуще прежнего. И её ни к чему не обязывающее периодическое пьянство, переросло в пожизненный запой.
Она могла сутками не показываться дома. Ночевала там, где были вечеринки, или там где она сама себе их создавала, а потом, якобы ходила на работу. Где она работала к этому времени — не знал никто, да, вряд ли, и она сама не знала.
Сын же оставался один в квартире, которую опустошил в процессе добывания денег.
Однажды, когда Давид выносил последнее, что осталось из техники — маленький черно-белый кухонный телевизор и уже собрался выходить из квартиры, дверь перед его носом распахнула мать.
Она была трезвая и злая. Увидев, что творит её чадо, она, ни слова не говоря, выхватила телевизор, поставила на разбитое трюмо, и стала хлестать сына по щекам. Молча, наотмашь, размахиваясь всей рукой, она наносила ему удары справа и слева.
Давид опешил. Он даже не почувствовал боли от пощёчин, так поразили его глаза матери, несмотря на то, что в абстенухе, его мало что могло удивить.
Два иссиня голубых зрачка, наполненные ненавистью.
Пощёчины звонким эхом разносились по квартире. Он вздрогнул и с рёвом оттолкнул мать. Она упала в проходе, возле ванной комнаты, на том самом месте, где некогда, избивал её ногами отец Давида.
Мать зажмурилась.
На мгновение воцарилась бездонная тишина, которую, через несколько секунд, лезвием разрезало тихое, но пронзительное, словно собачий скулёж над утопленным хозяином щенком, завывание матери.
Такое не может не вызвать боль. И эта боль разрывающейся души, застонала в груди Давида, резонируя с болью развивающейся ломки. Он стоял, и из глаз его лились слёзы. Сквозь их пелену, он видел, как мать поднялась, опираясь на стену, и согбенно, пряча лицо в ладони, прошла на кухню.
Он стоял и смотрел, как её полноватая фигура скрылась за стеной. Он слышал, как выдвигается ящик кухонного стола. И, казалось, его мозг предсказывал происходящее на несколько мгновений вперёд.