Мишенью для стрельбы «на приз» Нанцон выбирает хворостинку на шапке противника, которую он перебьет выше маковки шапки и ниже насаженного на хворостинку аргала. Противник для выполнения условия о расстоянии поворачивает тыл, чтоб отъехать; но, надмеваясь, своею хитростью обманут и сам: Нанцон улучает момент «насмерть пронзить стрелой и панцирь, и самого врага, по самой середине тела».
Вскочил Нанцон на своего бурого; на своего буро-саврасого коня, а отсеченную голову врага прицепил вместо красной кисти — «монцок» к нагрудному ремню у коня. Взял он и лошадь врага и, гоня перед собою весь свой табун, едет хребтом Элесту-улы. По пути, в безводной местности, течет-течет кровь его, и припал он к луке, изнемогши. Когда склонится он на правую сторону, буро-саврасый конь будто поддерживает его, дает ухватиться за правую сторону своей гривы. Когда склонится он на левую сторону, подставляет ему левую сторону своей гривы. Но нечаянно припал он к луке по-над гривой коня, и не успел еще конь выше приподнять голову, как упал Нанцон без сил. Уже приближаются два волка, чтоб жрать его тело, два ворона — чтоб выклевать ему глаза. Но стал его бурый конь, стал, оградив Нанцона четырьмя своими ногами, и плачет, вспоминая Нанцона:
— Сокол мой, по вольной воле гуляющий в синем небе, ужели мог ты попасться в птичью сеть? Кит мой, по вольной воле гуляющий в глубоком море, ужели мог ты пойматься в пустые ладони? Нанцон, мой родимый, племянник Гесер-хана, по вольной воле живущего на покрытой лугами златонедрой земле, ужели демон-шимнус мог сжать тебя в своем кулаке? Ведь тридцать богатырей сошлись-слились, словно звуки одной лютни-хур’а, словно коленца одного камыша. А мы, тридцать бурых коней, сошлись-слились, как крылья одной птицы. Ужели тебе, мой родимый Нанцон, тебе, сыну могучих тэнгриев-небожителей, суждено пасть от руки человека этой земли, Чжамбутиба? Ужели тебе, мой милый, болезный мой Нанцон, тебе, рожденному по повелению царственного неба, подобает пасть от руки черноголового человека?
И он отгоняет волков, продолжая плакать:
— С той минуты, как я позволю вам съесть драгоценное плотское тело его, кто же, кто сможет тогда назвать меня его буро-саврасым конем?
Подойдет пара волков сзади — лягнет, подойдет спереди — кусает и бьет и продолжает плакать.
Вдруг Нанцон немного пришел в себя. Лежа на земле и едва в силах выглянуть из-под ног коня, говорит он такие слова:
— Ах, двое воронов! Не только эти глаза мои, но и все мое бренное тело кому же достанется? Но пред обедом своим слетайте к тридцати богатырям и передайте им мои слова. Скажите им, что благородный[16] Нанцон в наступательной битве с ненавистным врагом полонил его дочерей и сынов и уж близко он, гоня их перед собой по хребту Элесту-улы. Скажите им, что он смертельно изнемогает от жажды в безводьи: просите их подать мне воды. Но много надо говорить, чтобы пересказать эти речи, а тридцать богатырей не понимают птичьего языка: обратитесь же, вороны, к Буйдону-Вещему!
Другая зарисовка: сетования Гесерова коня. В бездействии и богатстве Гесер начинает скучать и тяготиться чрезмерным вниманием Аралго. Прилетают «родные тибетские журавли» с тяжелыми вестями, от которых Гесер сотрясся в рыданьях. Запертый в жалкий хлев ревнивою Аралго, конь его слышит Гесеровы рыданья и «не в силах удержать своего гнева». Разбивает путы и двери, подбегает к балкону Гесера и говорит:
«Нехороши, видно, стали тебе и твой старший брат, благородный Цзаса, и тридцать твоих богатырей, и ставка твоя — полная чаша и все твои доспехи. Зато милы тебе стали прожорливый мангус и супруга его Аралго-гоа. А теперь вот плачешь ты, видно, оттого что не знаешь, куда себя девать!» И до того прогневался честный конь, что сбежал в горные табуны диких лошадей, наотрез отказавшись выступать с Гесером в запоздалый поход. Охотясь по пути в горах на диких лошадей и мулов, Гесер узнает вдруг среди них своего вещего гнедого:
— Стой, мой вещий конь гнедой! Я хочу стрелять на скаку диких лошадей и мулов. Если ты не остановишься, отшибу у тебя все четыре копыта!
Подбегает тогда вещий гнедой конь и, положив голову на шею (нового) Гесерова бурого коня, со слезами говорит такие слова:
— Делает, бывало, моя Рогмо-гоа седельную подушку — олбок, так делает из атласа-маннук, именуемого хонхойя: пусть, говорит, седло будет видным! Делает, бывало, оторочку ленчиков-горби, так делает из золота: пусть, говорит, блестит! А попоною покрывает соболиною: в зимнее время, говорит, холодно! А кормила, бывало, по три раза в день, ячменем с пшеницею. В летние дни привяжет, бывало, в тенистом месте, а в полуденный зной даст испить ключевой воды. И угощает, бывало, и сахаром, и финиками, которые впору есть только благородным людям. А в ночное выгонит, бывало, на подножный корм: тоже ведь животина, говорит... Разлучен я и с Рогмо-гоа моей, и с тридцатью богатырями, во главе с Цзаса-Шикиром; разлучен и со всеми твоими близкими. Загнала меня Тумен-чжиргаланг в глухой загон, загнала и заперла... Вот причина моих горестей и слез!»