«Война и мир». Новый 1949 год: лисьи шубы, роскошные меха сотрудниц и подруг, в том числе и скромных служащих, помощниц, ассистенток. Мир этот жесток, он по самой своей сути враждебен женщине. И в обмен (чуть ли не в отместку) он окружает эту бабу той возможной, жалкой роскошью, без которой уже не хочется обходиться… Данс-макабр, многофигурный хоровод — вокруг стола, вокруг наряженной огромной ели… Где ноги разъезжаются на заледенелом дворе, где нужно сцепить руки с соседней барышней или «товарищем ученым», а над всем этим плещется общей хоругвью в ночном черном небе полотнище с ликом усатого вурдалака. «Сталин думает о нас!» Год 1949 и четвертый год Победы, мечты о всемирном господстве коммуняцкого концлагеря… И парный танец, странное вальсирование Дау и Крупицы, сжимающих друг друга в объятиях, раскуривающих на двоих одну сигарету (и страшный, двусмысленный этот жест, когда Дау выхватывает ртом зажженную папиросу из губ Крупицы). Все прошлые и будущие предательства, все то, что существует и всплывает снова и снова между друзьями… То, что сближает больше любого доверия или ласки… Предать можно только того, кто и вправду близок… Секреты женщин. Грубые сальные шутки мужчин. Фокстроты. Вальсы, вначале медленные, или бостоны, грусть и тоска русских вальсов, наконец и венские, а потом, как бы срываясь в вечную эту истерику и надрыв — в советские щемящие вальсы «Шахтёрский», «В городском саду», «В лесу прифронтовом» (даже когда француз Генсбур пел эту песенку на русском: и элегантно, и чувственно, и слегка отстраненно, он не мог вынуть из нее тянущий за сердце славянский фатализм и скрытое отчаяние)… Невозможно отцепиться от этого зазубренного гарпуна, от крючка, который не вытащишь из сердца… «И коль придется в землю лечь…»
Васильев сам монтирует свои фильмы, сам перекраивает материал, разбивая его на отдельные книги и главы романа. Курентзис и Васильев — совершенно разные, в чем-то противоположные персонажи. И по типу присутствия в кадре, и по способу говорить и действовать они очень отличны. Курентзис естественнее, но несколько банальнее, особенно в «институтских» сценах с женой и подружками. А Васильев и в реальной жизни довольно эксцентричен, неупорядочен, вздернут, — этакая райская птица с подбитым крылом… Мне очень нравятся эти их бесконечные диалоги (у обоих свободные, импровизированные), есть тут нечто, неизменно остающееся актуальным: разные способы сопротивления, разные возможности стоять выпрямившись — иначе совсем уж можно в отчаяние прийти. Для Васильева сама идея хоть как-то зацепиться за башню из слоновой кости, за творчество, за крошечное, искусственное «государство в государстве» кажется более конструктивной… Хотя — в ситуации насилия — это создает для Крупицы иную стать, конструирует иную психическую природу, более взрывную, нервную, отчасти пугающую — чтобы уж в полную силу противостоять изнутри… Дау слишком человечен, слаб, слишком трогательно-соплив (особенно с женщинами института: с Викой, с Олей, с гречанкой Марией, с женой Норой) — примерно как Журналист актера Андрея Миронова в сравнении с «моим другом Иваном Лапшиным»… Дау всегда пытается остаться таким человеком, хотя его призвание с самого начала определено