Борьба с нечеловеческим давлением идет не вполне уже человеческими средствами: герой спасается лишь посредством внутренней деформации. Но и — посредством неожиданного выброса энергии, огненного протуберанца, экстремального психофизического хода. Если уж говорить про большевицкий дурман, который все никак не кончится, не стоит забывать — эти оккупанты-охранники, они ведь уже давно не люди… Тут, чтобы противостоять, нужно отказаться от человечности. Кто может, у кого выходит… Их ведь, охранников этих, ключников, вот уже сто лет сторожащих Россию, киселем не перешибешь, только огнем и серой… (Дау: «Я вас продал!» Крупица: «Меня нельзя продать. Я музейная вещь. Экспонат… Нужно пробраться в самое сердце власти, но для чего… чтобы ее рвануть изнутри!») И все начинает очень сильно смещаться — прочь от привычных отношений, прочь от нормализованного поведения. В перекореженность, где на месте гуманизма — пустóты, а на месте устойчивости — то непроницаемый базальт, то глубинные провалы… В этом смысле и герой Васильева убедительнее многих, я тут верю его актерским реакциям. И больше узнаю в них несчастную нашу русскую жизнь, со всей ее театральностью, вздернутостью, истеричностью. Потому что за ними — не просто психологические особенности человека, но что-то вполне конкретное, что сказано о нашем русском мире. Он другой, этот мир. Утомительный. Часто лживый. Но с куда бóльшим накалом, чем регулярная европейская «цивилизация»… На мой театральный взгляд, Курентзис/Дау только выигрывает как актер-перформер, когда бодается с Крупицей/Васильевым. Иначе остается слишком много «человечности». Вовсе не «реалити-шоу» для высоколобых, какое там!.. Скорее уж — театр жестокости… Скорее уж испанка Анхелика Лидделл с ее цветами в анусе у голых ребят команды «Алой буквы» (спектакль «The Scarlet Letter») и с громадной тряпкой — портретом Арто, всплывающим на заднике.
И вездесущий Миша Фихтенгольц, вечный «третий» где-то рядом с Крупицей и Дау, очень глубокий характер, эмблематическая фигура… Вначале кажется, что он является снова и снова случайно: вот, в дверях столкнулись! вот, пальтишко принес, помощниц приструнил, важный диалог перевел! И только в «Большом взрыве», после шаманского ритуала и встреч в темной преисподней нижних аллей мы видим его в иной ипостаси. Назначена встреча, на которую он опаздывает, но его фигура, его образ всплывает снова и снова, вдруг заглядывая откуда-то сбоку, по касательной, с разных сторон… Тот небольшой, средних размеров демон, «мелкий бес», тот функционер, на котором все держится: и свой человек среди высокопоставленных чинуш, и просто хороший приятель, который старается соблюсти себя в относительной порядочности, быть рядом, даже помогать — если это не совсем уж рискованно… Он смотрит, слушает, передает вести, соединяет живых людей с «нижним» миром (или, наоборот, с некими таинственными высокопоставленными чиновниками и их начальниками). На ушко — тайну (а может, и приказ), в диалоге — вязь объяснений и рассуждений. Понимает шутку. Свой — но одновременно «их». Посредник, посланник, go-between, страшный ангел, соединяющий высшие и низшие сферы, Эрос, вывороченный наизнанку, обманчиво субтильный, хрупкий… Один из наиболее запоминающихся персонажей Института — потому что уж очень точен его абрис, уж больно хорошо он прописан!
Кажется, все сплющено, прибито к земле. Но Васильев не был бы Анатолием Александровичем Крупицей, если бы в фильме-романе не поднимался одновременно купол, шатер до небес. Купол великой иллюзии. Утопии, дистопии (как сам придумал однажды для своей книги — «Параутопии»). Той иллюзорной, обманчивой сущности, которая соблазняет — и тут же — совсем не дает вздохнуть… «Взрослая дочь молодого человека» — может быть, о той «советскости», которая была так обманчива и так наивна, так подло предавала — и все же создавала для участников (для последнего советского поколения) некий купол цирка, под которым акробаты летали без страховки. И разбивались, конечно. Или «Серсо», которое было почти непонятно (и не понято) в Париже… Последняя иллюзия для этих инфантильных и кажущихся наивными последних советских робинзонов на быстро тающем пятачке суши, что прежде была огромной страной. Как же странно сходятся вместе шаманские камлания в Институте теоретической физики — и чýдная игра в серсо, когда кольца под советский «Севастопольский вальс» перелетают над открытой верандой дореволюционного дома, что казался спасительным, уберегающим и который приходится потом заколачивать досками — как забивают навсегда гроб… А в «Империи» — у «товарищей ученых» есть дважды повторяющаяся игра в городки, дающая мимолетное ощущение абсолютной свободы, почти непристойного, разгульного веселья…