Мы вышли на темный канал Грибоедова из узкой боковой двери, постояли на ветру. Слонимский, простившись с нами, уходил по каналу, где чуть дальше стоял большой «писательский» дом. Тускло светящийся в сумерках, он буквально слепил меня — мысль о том, что и я когда-то туда войду, казалась невероятной. Все равно что поселиться на солнце! Посовещавшись, мы направлялись в одно из ближних заведений. В те времена выбор был достойный — и начиналась вторая часть наших занятий, за столом, уставленном бутылками. Все то, что говорилось в издательстве, переговаривалось по новой — еще громче, азартней, бескомпромиссней. И важнее этого не было ничего. Нас было то двадцать, то тридцать человек. Крепкая компания — многие из нее и составили потом замечательную «ленинградскую школу». И что самое удивительное — в азарте, охватившем тогда нас, не было ни малейшего оттенка карьеризма конкретного, не помню ни одного разговора о том, куда еще податься, где можно побыстрей напечататься, с кем из «нужных людей» познакомиться. Официальная литературная жизнь той поры нас как-то совершенно не интересовала: кто там у них сейчас, в «их партийной организации и партийной литературе», главный, что там у них нужно писать, было нам совершенно неизвестно. Гораздо сильнее волновала нас репутация в нашем кружке — кто первый, а кто второй, — вот тут, без сомнения, шла глухая, но страстная борьба. Борьба это не сулила нам ни денег в ближайшее время, ни публикаций, мы как бы делили между собой воздух, фикцию, — но потом, когда времена переменились и пришла наша пора, все распределилось в точности с местами, завоеванными каждым из нас еще тогда. Помню, в нашей компании был скромный человек в очках. Фамилию его, к сожалению, забыл, поскольку за прошедшие с той поры сорок лет она не мелькала больше нигде. Он прилежно посещал все искрометные наши занятия, потом неизменно участвовал и в продолжении, насколько мог. Было известно, что жить ему оставалось месяца два, что вскоре, к сожалению, и подтвердилось. И тем не менее последние свои недели и дни он решил провести в нашем обществе. Не было тогда ничего увлекательней, чем путь в новую жизнь и в новую литературу. И первое место в нашей иерархии, пока еще не видимой никому, кроме нас, прочно, тяжеловесно занимал Битов.
Он писал тогда короткие рассказы — но вес их был несомненен. Некоторые из них вошли потом в его первую книгу «Большой шар». Страдание, растворенное в самых обыкновенных днях и часах, в попытках найти хотя бы каплю живого в общении с самыми даже близкими людьми, родителями, женой, и тщетность этих попыток — все это завораживало нас, когда он читал глухим своим голосом эти рассказы. В лице его, в движениях чувствовалось крайнее напряжение, которое передавалось и нам, более того — полностью нас подчиняло. Все мы трусливо чувствовали рядом с ним свою легковесность. Мы-то, конечно же, постарались бы трусливо найти разрешение тех высоких трагедий, что делали столь весомым его текст, подсуетились бы, жалко улыбнулись, подшутили бы — и все обошлось. Вот поэтому-то никто из нас и не Битов. Только он может создать, и долго поддерживать, и выдержать такой напряг — поэтому его проза и звенит тяжелым металлом, а наша чуть-чуть лепится в какие-то неясные облачка.