— Что «почему»? — спрашиваю я, хотя знаю, что она имеет в виду, но хочу это услышать. Хочу, чтобы говорила она, потому что я могу, чего доброго, еще крикнуть: «А прежде чем уйти, он сказал мне, что не желает жить с моим дебилом, что не может смотреть на него. И это была ты, моя девочка, моя единственная дочка, на которую отец и смотреть не хотел. Этим дебилом была ты! А ты от тоски по нему так долго плакала. Дорогая моя доченька, будто явившаяся из сновидения. И сейчас, словно непрощенную вину или долг, ты возвращаешь мне упрек, с которым жила все эти годы: что я оставила твоего отца. Возможно, ты про себя и упрекала меня в этом, но никогда и словом не обмолвилась, никогда ни о чем не спросила. Ты в самом деле так думала или просто хочешь больно ранить меня, потому что твое решение не нашло во мне отклика?» — Что «почему»? — повторяю я.
— Почему же ты тогда взяла его к нам в дом? Он же обидел тебя. Видно, жить не могла без него. — Она говорит в счастливом прозрении женского злорадства. Я почувствовала, как у меня сводит горло, как навертываются слезы и буйствует сердце.
Она, пожалуй, и не думает так и, наверное, даже не осознает, сколько зла в ее словах. Эта ее неспособность осознать многое, возможно, тоже результат потери какого-то числа невосполнимых клеток в хрупком мозгу новорожденного, и потому даже сейчас, когда разговор наш скорей походит на судебное разбирательство, она нуждается в любви и ласке.
Эма годами взывала ко мне, корила меня: «Не смей ее баловать, она не больна, ей ничего не грозит. Такие дети обладают дьявольским даром мстить за любовь и умеют нащупать любую слабинку обожающих родителей».
— Ну, мама, скажи, почему? — наседает на меня Фран, и мне кажется, именно та мелкая злонамеренность, о которой говорила Эма, захватила мою Фран целиком.
— Почему я его привезла? Он же ваш отец и при этом был тяжко болен.
Фран смеется. Ее смех означает: о чрезвычайно серьезных вещах мы уже поговорили, настал час потехи.
— Но разве это повод? — Удивление ее совершенно искренне.