После одиннадцати часов примчался Ян Евангелиста с тремя студентами младших курсов. Позже, во время войны, я видела лица, отмеченные более чудовищной печатью, но эти никогда во мне не умрут. Глаза, белые от ужаса. Вероятно, не из-за того, что может случиться, а ужас, что они, наверное, не выдержат, сломаются, потому что не подготовлены, беззащитны. Я мысленно представила себе Эму и сравнила. Бледная, прямая, вызывающе спокойная. Во всяком случае, так она выглядела. Мы были в плотной толпе перед философским факультетом. Одна молодежь. Мы пели эту уже осмеянную патриотическую песню «Гей, славяне», над которой в те минуты мы не смеялись. Эма трезвым, отнюдь не пылающим взглядом измеряла пространство. На Иренкин вопрос, что она высматривает, ответила, что ищет дорогу, по которой лучше всего улизнуть. Кивнула подбородком на Манесов мост. По нему двигались немецкие броневики. Тогда я ее почти ненавидела. Как она может думать об этом? В такой исторический момент! Меня оскорбило это. Удивительно, как я сумела сдержать порыв, который был явно сверх моих сил и понимания, но не сумела вжиться в простые естественные чувства человека с большим жизненным опытом, оказавшегося тогда в безвыходном положении, которое мне, напротив, представлялось ликующе победным. Должно быть, это разновидность наивной романтики. Возможно, юноши, наделенные большей склонностью к героизму, справляются с этим лучше, в ответственнейшие минуты жизни их выручает, пожалуй, чувство юмора, в котором женщинам природа, как правило, отказывает.
В тот вечер, когда в нашей кухне в непривычно поздний час сидело три чужих молодых человека, брат, Ян и матушка, я с удивлением обнаружила, что эти взрослые люди, гораздо более сильные и выдержанные, чем я, столь же, если не больше, растерянны и повергнуты в ужас. Не потому ли, что видели дальше меня?