Долго я не могла уснуть, но в три часа уже была на ногах. Умылась холодной водой. Оделась. Почему — не знаю. Скорей всего, хотелось быть готовой к тому, чтобы снова бежать, падать, вставать, кричать. Чуть погодя в кухню прошмыгнул Ян Евангелиста. В эту ночь я не потешалась над его именем. Он, как и я, был уже одет и, как и я, встревожен. «Я понял, что вы не спите», — сказал он, объясняя свое появление, и подошел к окну. Приоткрыл форточку, прислушался. Слушал всеми порами. Весь обратившись в слух. Казалось, уши его вырастают до чудовищных размеров. Они выходят за пределы нашего дома, нашей улицы, погружаются в сердцевину города, мира, времени, тревожно ловя сигнал к действию, которое неотвратимо, и этот ужас молит лишь об одном: пусть уж что-то взорвется, пусть что-то произойдет.
Он поминутно спрашивал меня, не слышу ли я чего-нибудь. В доме было тихо.
— Что же с нами сделали? — поражалась я.
— Научили нас ужасу и еще кое-чему.
Я молчала. Страх. Ощущала ли я его тогда? Нет, определенно нет. Но это было не мужество — скорей наивность, а может, и глупость или что-то другое, только не мужество. Я спросила, почему он привел студентов.
Гестапо устроило облаву в общежитии.
По лестнице загремели шаги. В старом доме была превосходная акустика. Ян взял меня за руку, шепнул: «Это они». Я прислушалась, мороз подирал по спине, колотилось сердце. Шаги остановились у нашей двери. Потом хлопнула дверь соседней квартиры. Минутой позже раздался визг и затрещины семейной потасовки.
«Надя, я люблю вас», — шептал Ян Евангелиста. Я не ответила, так как просто не знала, что мне сказать на это неуместное и нежданное изъявление чувств. Я гляжу на эту гротескную сцену в перевернутый бинокль ушедших лет. Мы — марионетки, но мы не комичны, даже не вызываем смеха. Сейчас я знаю, что надо было сделать. Надо было участливо обнять его и успокоить, в этом ведь нуждается каждый мужчина после вспышки любви, когда он так щедро раскрыл всего себя, а теперь пуст и бессилен. Этот неожиданный взрыв ошеломил его самого, но не принес ни наслаждения, ни радости, одну лишь унизительную муку. Могла ли я это понять? Что я знала о мужчинах и их играх — я имею в виду и войну, — мне ведь было пятнадцать, и эта роль, что досталась мне, была сверх моих сил. Это была западня, из которой я по сю пору не выбралась.