Мы все время экономим, все время считаем рубли, доллары, часы, минуты, километры, киловатты, литры. Мы обвешены счетчиками газа, электричества и воды, облеплены сберкнижками и банковскими счетами, которые все время тикают, то принося нам три копейки, то отнимая их. Граф Федор Толстой подобной мелочности не ведал: тратил что есть и, наверное, даже не знал в точности, сколько у него ещё есть. А если и знал, то это его ни в первой жизни, ни во второй не останавливало: отсутствие денег для него не повод отказываться от такой святой вещи, как собственное желание или прихоть дочери. Если денег нет, так можно занять. Из трех доступных мне сохранившихся писем Американца два посвящены деньгам, а вернее — их отсутствию. В письме без даты, написанном, может быть, при жизни Сарры, он пишет полковнику Киселеву: «Мне бы надо было быть Петрушкой Д… что бы не чувствовать цену твоей терпеливости мой любезнейший Сергей Дмитриевичъ. Со всем темъ, вотъ все что могу отвечать на твою записку: сiю минуту отпускаю одну из Гувернантокъ, не бывъ в состоянии ей платить. К рязанскому именiю приставлена опека, подмосковное и тамбовское имения скоро подвергнутся токовой же участи».
Боль теперь не оставляла Сарру даже во сне. Утром, встав, она выходила к встревоженному отцу с улыбкой, но её улыбка мучила его сильнее, чем если бы она плакала и стонала. В этой улыбке на смуглом милом лице было столько терпения и столько желания не омрачать ему жизнь! «Сарра, тебе больно?» — «Нет, сейчас нет» — «Но ты обманываешь меня!» — «Я не обманываю тебя, дорогой папа! Мне сейчас совсем не больно!» Она не хотела больше никаких врачей и никакого лечения, кроме гомеопатического, которое упорно прописывала себе сама; но он, видя эту её просветленную улыбку, просил разрешить ему пригласить врача. Он видел, что ей плохо, и уговаривал её, мягко и упорно, стараясь скрыть свой страх, но не в состоянии скрыть: она видела, как он боится за неё, читала это в его глазах, в его голосе. Она не соглашалась, но потом согласилась — не ради себя, а ради него.
Знаменитый врач доктор Мартын Мартынович Мандт, которого привез к Сарре Федор Толстой, был строг, даже суров. В первых же словах он потребовал от больной беспрекословного подчинения его предписаниям, а от графа Толстого — ежедневных письменных отчетов о состоянии дочери. Доктор Мандт назначил Сарре курс лечения длиной в десять недель и прописал ей порошки и диету. Она ненавидела врачей, которые с таким самомнением распоряжались её временем и её телом, ненавидела лечение, которое они ей прописывали с самоуверенным видом, тогда как она уже давно знала, что ей ничего не поможет, но характер её был таков, что она не показывала ни слабости, ни отвращения; она не жаловалась и делала даже больше, чем врач от неё требовал, и тем очень удивляла его. Мандт не ждал от неё такой стойкости. Но в середине этих мучительных десяти недель её стала захватывать какая-то новая, глубокая, тихая тоска. Припадков не было, уныние было.
Вечерами они сидели в гостиной, она в кресле с книжкой на коленях, он у камина, и долго молчали. Вдруг одновременно поднимали глаза, смотрели друг на друга и без слов понимали все. Бросались друг другу в объятья и затихали.
Доктор Мандт, лечивший графиню Сарру Толстую зимой 1838 года в Санкт-Петербурге, вошел в русскую историю как тот самый лейб-медик, который в феврале 1855 года то ли не смог спасти императора Николая Первого от гриппа, то ли дал ему яд и помог покончить самоубийством. Это тот самый доктор Мандт, который сначала заверял близких императора, что опасности нет, а потом объявил, что положение безнадежное. Некоторые люди при дворе называли Мандта «страшным человеком» и считали его чуть ли не заговорщиком, умышленно травившим Николая Первого своими порошками. Другие полагали, что он просто плохой, к тому растерявшийся в момент опасности врач. Мнение о Мандте как о враче-убийце было так распространено, что толпа народа, собравшаяся перед Зимним дворцом в день смерти императора, хотела разорвать его на части. Доктора вывели из дворца через задний ход. Все последующие дни он просидел в своей квартире, боясь выходить на улицу, а потом уехал в Германию. Он не мог не уехать: после смерти императора санкт-петербургское высшее общество перестало принимать его. Это был катастрофический конец карьеры не только карьеры в России, но и вообще всей карьеры врача.