— Эй! — Крупная ладонь Хорхе легла на его собственное плечо. — У тебя проблемы, cane?
Дамиан чувствовал, как взбрыкнула внутри ярость, как закипела кровавой пеной, точно у бесноватой собаки, призывая его поддаться красноте и ударить трастамарца. Но вспомнив о его сломанной ноге, он решил, что это ниже его достоинства. Грубо сбросив его ладонь, Дамиан вышел на улицу.
— Держись от нее подальше, инквизитор. У нее свои мечты, ей ни к чему твои обломки, — долетели ему вслед слова Баса.
Дамиан обернулся, но дверь уже захлопнулась, а убийственная ярость, что совсем недавно пульсировала в его венах, пошла на убыль, а алые волны, заливающие задворки мыслей, истаивали розовой пеной и откатывались вдаль. Осталась только пустота, которая постепенно, капля за каплей заполнилась правдой, пока он шел куда глаза глядят. Ск[db2] олько бы он вслух ни отрицал прочитанное Симеоном, Дамиан чувствовал, что эта история была спрятанным слитком золота среди песка постоянной лжи, который окутывал его всю жизнь. Все мелкие детали и улики подтверждали, что не было никакого Князя, который создал Лилит для Арама, как не было и праведности в убийствах всех вёльв. Князь был лишь санитаром леса, убивавшим несчастных, обезумевших женщин, которые могли принести своими силами много зла. Дамиан и сам приносил много зла, как он думал, ради большего добра, но внезапно столкнулся с реальностью, где его зло было просто злом. Черным, бесчеловечным и циничным.
Дамиан вдруг ощутил, что неприятие к самому себе проросло внутри, точно пустынный джантак, и его корни проникли так глубоко, что он сомневался, сможет ли когда-нибудь их вырвать, не выдрав заодно и свою изнанку.
Жизни не понадобилась вёльвская магия или оружие, чтобы поселить в нем горькое осознание, лишь слова Симеона, бросившего семена сомнения в его душу, напряженность сложившейся ситуации и тишина. Глухая, проникающая через уши в самое сердце и подпитывающая оглушительные мысли, приносящие ему боль.
Он был монстром.
Не берсерком, обратившимся в волка, а самым гнусным и подлым из всех существующих на земле — человеком, который слепо следовал за несуразными приказами, не задумываясь об их истинной чудовищности.
Дамиан вскинул голову, поднял взгляд от опавших листьев и понял, что ноги принесли его к сожженному дому Авалон. На мгновение ночь из темно-синей стала оранжевой и заплакала хлопьями пепла. Из могилы его беспечной памяти показались стылые пальцы кровавого воспоминания. Он вздрогнул.
Слезы, едкие, точно неразбавленный уксус, потекли по щекам.
На него накатила волна дурноты, одежда показалась удушающей. Дамиан разодрал на себе рубаху, чтобы не задохнуться, и упал на колени во влажную траву. Штаны тут же намокли. Он пытался сдержать в себе отчаяние, которое хотелось выкрикнуть навстречу поднявшемуся ветру, выцарапать когтями в земле и вырезать на собственном теле, но потом он вспомнил, как бросил факел в костер своей матери, и боль стала невыносимой.
Дамиан закричал, вцепившись руками в траву и выгибаясь, точно одичавший зверь.
Он долго плавал в горячей памяти, раз за разом переживая все убийства, что совершил, и кричал до хрипоты. А потом молился о прощении тем, кого убил, и всем богам, которые могли его услышать, пока не вспомнил наставление Симеона.
Дамиан понял, что его прощение тоже не в устах мертвецов и богов, а в собственном сердце, которое было столь жухлым и сухим, что неспособно было ни на что, кроме жестокости.
Ему вспомнились ее мягкие руки, твердый голос и устремленный на него уверенный взгляд.
Дамиан стоял на коленях и дышал паром в прохладной ночи, устремив взгляд к падающим звездам, сыпавшимся с черного бархатного неба. Авалон напоминала ему одну из этих падающих звезд — сверкающая, обжигающая и ослепительная, она прошла сквозь его одиночество и обожгла своей живостью.
Было ли его черное сердце еще хотя бы немного живо? Что осталось от него после всех зверств, что он устроил, после всей боли, что он принес другим, после всех предательств, которые он совершил, и после принятия лживых аскез, которыми он умерщвлял собственные чувства? Что в нем осталось живым? И осталось ли? И имел ли он право после всего, что узнал, отринуть собственные клятвы: ее и свои? Могли ли их зазубренные края подойти друг к другу, как кусочки мозаики?