Я дал стюарду в голубой безрукавке мой билет, он стал стучать по клавишам компьютера, компьютер прерывисто запищал, и я увидел на экранчике зеленые цифры, номер билета и мою фамилию латинскими буквами. Потом стюард улыбаясь протянул мне билет и показал волосатой рукой — проходите!
Я сел в зальчике, абсолютно один-единственный среди стульев, и стал с тоской озираться. Местечко было довольно унылое — таким, наверное, и должно быть место, в котором человек ожидает перелета из одного мира в другой. Никаких уже примет — ни еще этого мира, ни уже того — только круглые часы с ободком на белой стене — и все. Я вдруг внезапно вспомнил, что там, куда я лечу, местечко это называется “накопитель”, и почему-то приуныл еще больше. Ага — одно утешение все-таки есть: на сетчатых полочках у дальних стульев были навалены серебристые пухлые пакетики с красной надписью “Снэк”. Как-то в перелетах по миру, сидя в “накопителях”, перестаешь постоянно замечать эти “снэки” — всюду они лежат, но теперь-то, я вспомнил, мне лететь туда, где эти “снэки” — парочка ломтей ветчины, кусочек ананаса, картонный пакетик фруктового йогурта, баночка сока — могут стать желанным сувениром, — я с небрежным видом (я и брал их всегда так, но сейчас — подчеркнуто небрежно) взял парочку “снэков” и кинул их в “атташе-кейс”.
Интересно, понял стюард, что я русский, а живу здесь заграницей, а паспорт советский, а живу давно здесь, а лечу туда на один день, понял он — или ему это абсолютно, как говорят у нас, до фонаря?
Появилась японка, ведя мальчика с загипсованной ногой и костыликом. Видно, летели они к какому-нибудь знаменитому русскому хирургу в надежде на исцеление — и я не сомневался, что японского мальчика он блестяще исцелит, и об этом с восторгом напишут газеты всего мира — что вот, мол, японка с мальчиком облетела весь мир, и лишь советский хирург его исцелил! У нас это умеют! Почему не исцелить? Вот исцелить советского мальчика — это уже значительно сложнее. А японского — почему не исцелить? Видимо, в предчувствиях чудесного исцеления мальчик-япончик духарился, не сидел на месте, прыгал весело по проходу, опираясь на свой маленький, красивый, ярко-желтый костылик, — у нас такого предмета даже и представить нельзя. Я любовался сверкающим костыликом, хотя ничего особенно приятного, если глубже вдуматься, в нем не было.
Слегка запыхавшись, вошли двое командировочных, сразу видать — наших, до последней секунды шастали по магазинам — когда-то доведется еще? Они были в одинаковых кожаных пиджаках и с одинаковыми, упакованными в чехлы, “видиками”. Съездили удачно! Судя по отрывкам беседы, а также по виду — технари, причем, похоже, довольно крупные — лица у обоих толковые и уверенные.
Где-то что-то проговорил голос, и все рванули на посадку. Здесь оно так — соображать надо мгновенно, на ходу ориентироваться в сплетенье эскалаторов и коридоров. Как пишут у нас: жестокий мир! Я поспевал за командировочными, мальчик на костылике весело ускакал далеко вперед.
И вот я увидел нашу стальную птицу — и сразу что-то перевернулось в моей душе. Рейс был “аэрофлотовский”. Меж кресел сновали удивительно надменные наши стюардессы: они с ответственным рейсом прибыли на Запад, им было чем гордиться — но для меня-то как раз это была встреча с Востоком: узкий проход, еле протискиваешься, тесные обшарпанные кресла. С тоской я вдохнул запах пыли. Горделивость стюардесс выглядела смешно.
— Так где... мое место? — обращение по-русски их не расположило, скорее — наоборот.
— На свободное! — даже не глянув на меня, проговорила одна и стремительно прошествовала куда-то. Да, желающих лететь было немного — всего пятеро, и это вызывало у стюардесс дополнительную ярость.
Живя за границей уже три года, я впервые заплакал о Родине не тогда, когда увидел западные улицы и витрины, а когда вдруг случайно в пивной увидел, как полицейские обращаются с напившимися. Вежливо, дружелюбно, с шутками они довели пьяного до его машины, усадили, один из полицейских сел за руль, спросил адрес... Может быть такое у нас?! Тогда я впервые вдруг почувствовал слезы!
...Поземка в Ленинграде залетала прямо в аэропорт — там, где в аэропортах всего мира расхаживают пассажиры в белых рубашках, тут зябко кутались люди непонятного возраста и пола.
— А где это — Охтинское кладбище? — недовольно спросил шофер.
Он явно ожидал, что пассажир с иностранной сумкой закажет что-нибудь поинтереснее — отель, бар, а тут какое-то кладбище.
— Но Охту знаете?
— Охту? А, да!
Медленно и неохотно стал двигать рычаги. Это тоже чисто наше, родное: исполнение работы с демонстративной, подчеркнутой неохотой.
В темноте под ногами что-то хлюпало и переливалось.
— Чего там у тебя — вода, что ли? — поджимая ноги, спросил я.
— Да нет... то не вода... кислота, — также медленно и неохотно, как вел машину, он и отвечал. Я поднял ноги еще выше.
Господи! Чего только за это время не настроили там! А тут — все те же унылые, обшарпанные домишки! О-о!