Он бежал из города. Ему мерещилось, будто два ураганных ветра, дующих навстречу друг другу, удерживают в парящем состоянии зависшую посреди неба розу. За городом в небе стояло длинное, похожее на горную цепь, вечернее зарево – как северное сияние – и порождало свет. Вальт вспомнил о своей давней привычке: подпитывать и утихомиривать возбуждение – возникавшее, например, когда он наблюдал за каким-нибудь виртуозом, пусть даже за канатным танцором, – посредством выдумывания как бы превосходной степени данного случая, его миллионократной возгонки. Он дерзко отважился на самую прекрасную грезу о Вине и о себе. «Вина – дочка пастора из Эльтерляйна, – начал он, – а я случайно проезжаю через эту деревню со своей свитой; я – маркграф, или великий герцог, точнее, его наследный принц – еще молодой (но я и сейчас молод), писаный красавец, очень высокий и с небесно-голубыми глазами; я, может быть, самый красивый юноша в моей стране, очень похожий на графа Клотара… Она видела, как я пронесся на арабском жеребце мимо пасторского дома; и вот некий бог роняет с неба негасимый огонь любви в ее бедную нежную грудь, когда видит знак: наследного принца на арабском коне. А сам я, поскольку скакал галопом, ее не видел.
Я, между тем, не задерживаюсь надолго в скверном трактире, а поднимаюсь без свиты на ближайшую Небесную гору, которая, как меня уверяли, собирает вокруг себя прекраснейшие виды этой деревеньки. И я, поднявшись, нашел, что так оно и есть. Я обратил лицо к заходящему солнцу: на золотых горах земли стоят златые горы облаков; о, только счастливое солнце вправе спускаться за эти блаженные горы, которые окаймляют древнюю, вечно желанную, пунцовую, как розы, любовную долину сердца. И я с горечью и тоской стремлюсь всеми помыслами туда, потому что, поскольку являюсь принцем, еще не был вправе любить, – и грежу, придумывая для себя разные сцены. Вот соловей за моей спиной издает такую жаркую трель, как будто он выдрал ее из моей груди; соловей сидит на левом плече у дочери пастора, которая, ничего обо мне не зная и не видя меня, поднялась сюда, к вечернему солнцу. Ее глаза заплаканы – она сама не знает, почему, и объясняет это воздействием пения прирученной ею Филомелы. Я вижу создание, какого никогда прежде не видал, разве что на концерте (но ведь там тоже была В
Тут ее синие глаза отвращают свой взгляд от солнца и, широко раскрывшись, смотрят на меня; но она вся дрожит. Я тоже дрожу, но от радости, а также из-за нее. Я иду к ней сквозь соловьиные трели; мы с ней ни в чем не равны, разве что в красоте, ибо моя любовь еще жарче, чем ее. Она наклоняет голову, и плачет, и дрожит, и я не склонен думать, что лишь мое высокое положение так сильно ее потрясло.
Что мне теперь за дело до княжеских тиар и тронов? Я готов подарить все это богу любви; “дева, если даже ты знаешь, кто я, – говорю я ей, – полюби меня”. Она не произносит ни звука, но ее соловей перепархивает на мое плечо и поет. “Видишь!” – благоговейно говорю я; и больше – ни слова; и беру ее правую руку, и обеими руками крепко прижимаю к сердцу. Она же – левой рукой – пытается эту руку высвободить; но я хватаю и прижимаю к груди теперь и левую. Так мы стоим, и я неотрывно смотрю на нее, а она лишь время от времени поднимает глаза: проверить, не отвел ли я взгляд. “Дева, открой мне имя свое” – говорю я потом. Так тихо, что я едва могу расслышать, она отвечает: “В