Между тем неизменное желание Вальта состояло в том, чтобы самому что-то сказать и чтобы Клотар его услышал, или даже – чтобы Клотар первым заговорил с ним. Но ничего не получалось. К графу, из почтения к нему, подсадили с левой стороны соседа-философа, церковного советника Гланца, – с правой же стороны сидела супруга придворного агента; но граф был занят едой и только. Вальт напряженно раздумывал, в какой мере ему должно копировать демонстрируемый Клотаром образец утонченных нравов: когда хозяйке дома не говорят ни слова. Он, как всякий влюбленный, помогал себе, замещая будущее оптическим настоящим. Для него было истинной отрадой видеть, как прекрасный юноша-граф берет что-то с тарелки – или берет бутылку – или радостно смотрит по сторонам – или, мечтательно, в небо за окном – или в те голубые небеса, что сияют на каком-нибудь милом личике. Но он очень сердился на церковного советника, который, несмотря на столь плодотворное соседство, отнюдь не стремился использовать этот шанс наилучшим образом, хотя с такой легкостью, думал Вальт, мог бы, словно невзначай, коснуться руки Клотара своей рукой и вовлечь графа в разговор. Однако Гланц предпочитал наслаждаться собственным глянцем – ведь он был боготворимым проповедником и автором печатных проповедей – на его лице, словно на болонских монетах, читалась вычеканенная надпись:
Вальт, между тем, решил сделать ставку на действия. Лица обеих дочерей Нойпетера – из всех красивых лиц, какие он когда-либо видел, – были самыми уродливыми. Даже нотариусу, который, как все поэты, относился к числу женских косметических средств и нуждался лишь в немногих неделях и впечатлениях, чтобы засеять какое-нибудь опустошенное лицо всеми возможными прелестями, понадобились бы годы, чтобы закончить вышивку, на коей каждый из этих двух стеблей увенчивался бы цветком фантазии. Это было бы слишком трудно. Но поскольку Вальт ничему не сострадал так искренне, как женской уродливости, которую считал пожизненным несчастьем: он вдруг взглянул на блондинку (ее звали Рафаэлой), которая, по счастью, сидела справа от него, на доступном для взглядов расстоянии, с неописуемой любовью – чтобы дать ей понять, надеялся он, насколько мало его отталкивает ее перекошенное лицо. На брюнетку по имени Энгельберта он тоже время от времени искоса, мягко и спокойно, посматривал – хотя она, из-за своей веселости, заслуживала, как он полагал, лишь более слабого сострадания. Пока Вальт сострадал, его подкрепляло и радовало, что обе барышни великолепием своих украшений и нарядов навлекают на себя зависть всех прочих дам; как позлащенные несъедобные груши, как прикрытые косметикой оспинки, как стихи о печени щуки, заключенные в дорогущии кожаный переплет, – так их следовало воспринимать. Как же высоко – при таком образе мыслей – оценивал Вальт своего симпатичного соседа Флитте, который будто соревновался с ним в выказывании знаков внимания и уважения той же уродливой Рафаэле! Нотариус, под прикрытием салфетки, пожал бедолаге Флитте – которому от ненавистной красотки не нужно было ничего, кроме руки и приданого, – его руку; и сказал после третьего бокала вина:
– Я бы тоже среди многих красавиц выбрал самую уродливую, чтобы именно с ней, первой, заговорить и пригласить ее танцевать.
– Очень галантно с вашей стороны! – сказал эльзасец. – Но видели ли вы когда-нибудь лучшую, чем у нее, талию?