Хойзер-старший: «Будучи домовладельцем, я оказался связанным по рукам и ногам: ведь кроме груйтеновского дома мне удалось в январе и феврале сорок пятого года приобрести еще два дома у лиц, имевших все основания опасаться серьезных политических неприятностей. Можете, если угодно, назвать это антиаризацией или реантиаризацией, поскольку дома, проданные мне нацистами, первоначально принадлежали неарийцам. Сделка была оформлена по всем правилам, с нотариусом и банковским чеком, как полагается. Вполне законная акция: купля-продажа недвижимого имущества; в конце концов, никому ведь не возбранялось продавать и покупать дома, не так ли? Второго марта я как раз на денек уехал за город – Бог миловал, пронесло, но облако пыли видел своими глазами – его было видно за сорок километров, облако и впрямь гигантское; а когда на следующий день я прикатил на велосипеде обратно, то тут же приискал себе в западной части города прекрасную квартирку в безукоризненном состоянии; правда, пришлось ее освободить, когда в город вошли англичане. Они весьма предусмотрительно не бомбили те кварталы, в которых потом собирались сами поселиться. А эти людишки – Лени, Лотта и прочие – бросили меня, старика, – мне тогда стукнуло уже шестьдесят, – на произвол судьбы: ни слова не сказали, что устроили себе в склепе «советский рай». Я им был там ни к чему. Лотта вообще повела себя довольно подло после того, как в октябре умерла моя жена. Выехала из квартиры вместе с детьми и стала кочевать с места на место – сперва жила у своих родственников, потом у этой проститутки Маргарет, потом у каких-то знакомых – только чтобы не эвакуироваться. А почему, собственно? Потому что хотела поживиться, ведь она точно знала, где находятся воинские склады. А милого дедулю и не подумали позвать, когда люди стали грабить склад возле бывшего монастыря кармелиток. Тащили мешками, на тачках, на старых велосипедах, даже на полусгоревших и брошенных у обочин машинах, которые можно было только толкать руками. Хватали все подряд – яйца и масло, сало и сигареты, кофе и одежду; самые жадные прямо на улице жарили себе яичницу в крышках от противогазов; тут тебе и шнапс и что угодно. Настоящие оргии, как во время Французской революции. Причем заводилами были женщины, и наша Лотта распоясалась пуще всех. Сущая мегера! На улице разыгрывались настоящие баталии – ведь в городе еще были немецкие солдаты. Обо всем этом я узнал много позже и подумал: слава Богу, что я вовремя выехал из той квартиры, ведь они устроили там форменный бордель, когда из «советского рая» им пришлось убраться, а потом туда же заявился Губерт и спутался с Лоттой. Нашу Лотту тогда было просто не узнать; раньше она была такая желчная и резкая, язвительная и острая на язык, а тут стала совсем на себя не похожа, ее будто подменили. Правда, мы и в военные годы наслушались от нее достаточно социалистических речей, но все сносили, хоть это и было очень опасно, ведь иногда она разводила такую крамолу; и, конечно, нам было не очень-то по вкусу, что она и нашего Вильгельма заразила этими красными бреднями, но мы ей все прощали, как-никак она была преданная жена и заботливая мать. Но пятого марта она, видно, решила, что наступил социализм и пора все имущество делить – и движимое и недвижимое, словом, все. Какое-то время Лотта действительно возглавляла жилищный отдел в магистрате – сначала захватила эту должность явочным порядком, потому что городские власти сбежали, потом была официально назначена на том основании, что она никогда не была нацисткой. Что верно, то верно, нацисткой она не была, но для этой должности недостаточно просто не быть нацисткой. И все же год с небольшим она заправляла у нас жильем и ничтоже сумняшеся раздавала пустовавшие особняки людям, которые не умели пользоваться клозетом со смывом, в ваннах стирали белье и разводили карпов или гнали самогон из свекловичной ботвы. Это чистая правда: в некоторых особняках впоследствии обнаружили ванны, заполненные свекольной ботвой. К счастью, у нас недолго путали демократию с социализмом, и Лотте пришлось тихо-мирно вернуться на исходные позиции: стать мелкой служащей. Но тогда, в дни всеобщего мародерства, она вместе со всей теплой компанией пряталась в этом ихнем «раю», в склепе, и дети были с ней, и хотя она знала, где я живу, прекрасно знала, ни звука я от нее не услышал. Нет, благодарностью с ее стороны и не пахло. Хотя, если взглянуть фактам в лицо, она обязана нам жизнью. Стоило нам в свое время только заикнуться, только словечком намекнуть о том, что она нам пела про войну и ее цели, привести хотя бы ее любимое выражение «чушь собачья», и ее бы быстренько упекли в тюрьму или концлагерь, а то и вовсе вздернули. И после всего этого – так со мной поступить!»