Отец вызвал нас в Куйбышев, прислав телеграмму, чтобы обязательно взяли няню. И мы поплыли пароходом — сначала по Каме, потом по Волге. Чистополь — Казань, Казань — Куйбышев. В условиях военного времени это было очень сложное путешествие. Толпы людей угрожали нашим вещам, а мне поручили стеречь красивый ковер (отец, пока были деньги, собирал ковры), в который были завернуты рукописи, не машинопись, а от руки написанные два романа — «Кремль» и «У». Много позже, уже после ХХ съезда, он их перепечатал. То есть для него все-таки это были крамольные романы, в его голове. В том же ковре плыли с нами рукописи Хлебникова, которые у меня до сих пор от отца остались. Они были получены им от Крученых, а тот, в свою очередь, получил из семьи Хлебникова. Крученых часто к отцу приходил. Крученых жил очень плохо. Он продолжал писать в футуристическом духе. Его, конечно, не издавали. Вообще он как бы не существовал в советской литературе. А занимался куплей-продажей книг и рукописей. Скажем, он получал какие-то тексты у моего отца, так же как у Пастернака, с которым дружил — Пастернак ему даже какие-то стихи посвятил. И за их рукописи, которые он сдавал в Литмузей, ему платили небольшую сумму денег, и он в размере этой суммы возмещал и отцу, и Пастернаку чистой бумагой. Потому что была большая проблема — где достать бумагу. Всегда ее было мало в России, притом что у нас довольно много из чего ее делать. Но лесобумажная промышленность никогда не справлялась. И поэтому для писателей это был всегда вопрос. Ну, вообще-то отец и так всегда давал Крученых деньги, думаю, что тайком от мамы, поэтому это был скорее такой неофициальный союз.
В Куйбышеве жить было практически негде — на все большое семейство маленькая комнатка в коммуналке. И зимой сорок первого отец принимает решение вывезти всех нас подальше от фронта, в Ташкент. В этот момент он, как и многие, совершенно не был уверен в исходе войны.
Мы оказались в Ташкенте после долгого и очень неприятного путешествия. Поезд шел медленно. С нами ехали поляки, даже больше польские женщины. Это было связано с тем, что стали формировать армию Андерса из тех польских офицеров, которые не были в Катыни и, соответственно, уцелели. Среднюю Азию, видимо, выбрали как удобное место, чтобы эту армию собрать. И женщины ехали к своим мужьям.
В Ташкенте отец и прибывший с нами, чтобы устроить свою замечательно красивую молодую жену, поэт Кирсанов пошли к каким-то узбекским чинам. И нам дали на несколько семей помещение Сельскохозяйственного банка Украины. Получилось что-то вроде коммунальной квартиры. Там же жила еще первая жена Пастернака Евгения Владимировна с их сыном Женей и семьи писателей, которые были на фронте, — Евгения Петрова и Константина Финна.
Моя деятельность по судкам и добыванию пищи продолжилась. В Ташкенте пайки раздавались в здании Академии наук. И там я увидел всех тогда великих академиков. Я хорошо помню, как филолог Шишмарёв ко мне подходит: «Что вы на меня так смотрите?» А мне было интересно, как выглядят живые академики. Когда меня спустя годы самого произвели в академики, я удивил всех вокруг, сказав, что я их лично знаю с одиннадцати лет. Это были действительно замечательные ученые — Жирмунский, Струве, тот же Шишмарёв, все, кого привезли в Ташкент в эвакуацию. Впрочем, Жирмунского прямо из тюрьмы привезли, он, по-моему, третий раз сидел. Его сажали как немца. Притом что он еврей, но он был специалистом по немецким диалектам Поволжья, и поэтому его посадили.
В Ташкенте я начал писать стихи — во время дальних походов в столовую Узбекского литературного фонда, которой заведовал человек с несчастной фамилией Шпайзман. Все смеялись, а бедняга Шпайзман потом сел! И когда он вернулся после посадки много лет спустя, он зарабатывал деньги тем, что возил на своей машине. Я подумал: вот это и есть «блеск и нищета». Я помню его в блеске, как он заведует этой столовой, в окружении каких-то эффектных дам, одна — жена академика, другая — генеральша, и он дает им остатки литфондовской пищи. Я тоже ходил к нему за этой литфондовской пищей, и у меня было очень много времени, пока я шел туда и обратно. Вот я и сочинял. Брат Миша очень смеялся, видя, что я потом записываю, ему казалось, что это полная глупость. Ну, пожалуй, кроме шутившего надо мной брата, особенных слушателей и ценителей у меня тогда еще не было. Первые шаги я преодолевал в одиночку.