И уже все начинают верить в то, что отец выздоравливает, все в доме веселеют, лица проясняются. Отец поднимается на тонкие, как палочки, ноги, опираясь на Танино или мамино плечо, выходит во двор. Сразу же садится на стул, подставляя солнцу прозрачное, словно восковое, лицо, жадно обводит ставшими большими за время болезни глазами двор, строения на нем, соседние дома, которые поглядывают любопытными окнами из-за высоких заборов. В такие минуты Тане кажется, что отец хочет глянуть куда-то дальше, нежели может достичь человеческий взор. Отец будто рвался в этот безграничный простор, который угадывался за домами, даже сюда доносил еле слышный шорох спелых хлебов, прохладу оврагов и балок, запах густой конопли, отдаленное пение стали под оселками первых косарей. Может, отец видит уже себя на легких дрожках, а мимо проплывают нивы, усыпанные мужчинами и женщинами, которые вышли собирать свой хлеб насущный, вот и вымахивают серпами и косами?.. А может, бродит над Хоролом, обнимая взглядом и речку, и луга, и густой лозняк, и далекие дубовые рощи, выделяющиеся на горизонте зелеными пятнами, и белые облачка на небе — всю божью красу, созданную на радость людям, которую они в слепом своем эгоизме так часто не замечают, не ценят, не берегут, а, наоборот, уничтожают, портят, разоряют… Может, именно над этим задумался сейчас отец, потому что печальная улыбка появляется на его обескровленных, серых устах… Таня этого не знает. Ей только жаль отца. Так жаль, что хочется плакать. Однако она изо всех сил сдерживает слезы и старается казаться веселой, полной надежд, нет, даже уверенности, что отец скоро станет на ноги.
В один из таких дней, когда болезнь немного отступила от отца, их навестил Виталий. У него было какое-то срочное дело к отцу, поэтому Виталий не стал ждать обеда, чтобы потом повести с отцом беседу, а прошел к нему сразу, не отряхнув, как говорят, прах со своих ног.
Поздоровался с отцом, сказал, что он хорошо выглядит, похлопал пухлой рукой Таню по щеке.
— Хорошеем, Таня? От женихов, должно быть, уже отбоя нет?.. Ну-ну, я пошутил.
Виталий лукаво посмеивался в кудрявую бородку, довольный тем, что свояченица краснеет — «печет рака». Таня, рассердившись на Виталия, выбежала из комнаты, забилась в соседней горнице в уютное папино кресло, развернула зачитанную книжку.
Зять о чем-то долго разговаривал с отцом. Потом открыл дверь, весело попросил:
— Танюша, позови-ка нам маму!
Все еще сердитая на Виталия, Таня даже не взглянула на него. Поднялась, пошла искать мать. Потом снова забралась в кресло.
Сколько времени они там разговаривали, Таня не могла бы сказать. Она была очень, очень уж занята, чтобы заметить это. Теперь она научилась читать книгу так, чтобы чтение не мешало ей мечтать об Олеге: нередко ставила себя на место героини, героем делала Олега, и все шло как но писаному. Они только что повенчались в церкви и сели в карету, чтобы провести медовый месяц в Париже, когда из отцовой комнаты выглянула заплаканная мать:
— Дочка, иди-ка сюда!
— С папой плохо? — встревожилась Таня, чувствуя, как холодеет, падает сердце.
— С папой все хорошо.
Таня с облегчением перевела дыхание. Но почему же тогда плачет мама? Может, с сестрою плохо?
Отложив книжку, Таня заторопилась в отцову комнату.
Здесь что-то произошло. И то, что произошло, относится к ней, Тане. Иначе все трое не смотрели бы на нее так, будто впервые видят ее и хотят узнать, что она за человек.
Таня ступила шаг, другой, остановилась, охваченная смущением.
— Вы меня звали?
Она пытливо взглянула на отца, который сидел сейчас на кровати, опираясь спиной на высокие подушки. Ночная сорочка у отца расстегнута, из-под нее виднеются острые ключицы, они двигаются при каждом выдохе так, словно стремятся сдавить тонкую отцову шею. А большие отцовы глаза как бы окутаны холодной, ледяной тенью, они тоже как бы дышат — горят беспокойным, тревожным огнем угасающей звезды, и тени то смыкаются вокруг них, то раздвигаются снова.
— Подойди, дочка, сюда, — тихо сказал отец, не спуская с Тани глаз. — Ближе… Еще ближе… Сядь возле меня… Вот так.
Отцова рука, которую он положил на Танино колено, легонькая, как соломинка. Каждая жилка, каждая косточка на ней просвечивает сквозь тонкую пергаментную кожу, видно даже, как пульсирует по этим жилкам густая черная кровь. Рука кажется такой хрупкой, что Таня боится шевельнуться, чтобы не сломать ее.
— Слушай сюда, дочка…
— Слушаю, татуся, — покорно откликнулась Таня. Она сейчас кажется себе маленькой и очень послушной. Хоть бы отец попросил ее о чем-нибудь, она с радостью сделает все без колебаний.
— Ты у меня, дочка, уже взрослая и все должна понимать…
Отцу, должно быть, очень трудно говорить, потому что твердые ключицы его все быстрее начинают сдвигаться, душат, сдавливают ему горло.
— Ты видишь, Таня, как я болен… Тяжело болен… Вчера у меня был врач, я его умолял сказать мне правду… всю правду. Это мой прихожанин, и он не мог обмануть меня… Так вот, дочка, мне уже недолго осталось жить…