Ее позвали вечером, когда неясные тени зашевелились по углам, поползли по стенам, поднимаясь все выше и выше. На строгие лики святых лился тихий лампадный свет, отец лежал успокоенный и торжественный, словно воскресший бог, даже грудь его не поднималась теперь так напряженно и часто, а возле кровати стоял Оксен и пристально смотрел на Таню.
У Тани кровь отлила от лица, похолодели руки и ноги, и казалось, уже не она — кто-то чужой, будто во сне, медленно подошел к отцу, покорно склоняя голову, разрешил вложить неживую свою руку в чужую шершавую широкую ладонь. Таня неподвижно стояла и смотрела на отца, который все пытался взять и никак не мог удержать в ослабевших руках тяжелую для него икону.
II
Хутор Иваськи, куда Оксен Ивасюта мечтал привезти Татьяну Светличную как свою жену, терялся среди широких степей Полтавщины, окруженный высокими яворами и островерхими тополями — живой, зеленой, шелестящей изгородью.
Тут имелось все, чтобы сделать человека богатым: широкие поля и узкие дороги, чтоб, не дай боже, не вытаптывалась понапрасну земля, заливные луга вдоль небольшой речки, щедро заросшие травой, огороды и сады с новыми дадановскими ульями под деревьями. Здесь были заботливый хозяйский глаз, который ничего не пропустит, твердая хозяйская рука, умеющая всему дать лад; лошади и коровы, свиньи да овцы, куры и гуси — все это росло, дышало, жило, ело, плодилось, обрастало салом и шерстью, несло яйца, давало молоко, покрывалось по́том, впряженное в плуг или в нагруженную повозку, чтобы превратиться потом в жесткие бумажки, в серебряные монеты, лечь на темное дно кошелька с крепкими стальными дужками, с острым, хищно согнутым когтем замка, каждый раз крепко сжимавшего эти дужки: он не хотел уступать добычу.
Кошелек тот, большой, из потемневшей телячьей шкуры, давным-давно приобрел дед. Был однажды на ярмарке в Сорочинцах да и попросил знакомого сапожника:
— Сшей мне, человече, кошелек, только хороший. А уж я за ценой не постою.
Сапожник постарался: сшил кошелек из блестящего хрома, со всякими панскими финтифлюшками — цепочками, брелоками, еще и разукрасил бронзовыми пластинками.
Дед повертел-повертел его в руках, несколько раз подкинул на широкой, как лопата, ладони, словно пробуя, сколько будет весить этот расписной кошелек, если его наполнить деньгами, и наконец вернул мастеру:
— Не подходит!
— Как не подходит? — вскочил со стула пораженный мастер. — Что вы такое говорите — не подходит! Да сам губернатор не отказался бы от такого кошелька!
Но дед стоял на своем: не подходит — и конец!
— Ты мне, человече, сшей такой, чтобы я захотел — все свое добро в него втиснуть мог. И без этих вот побрякушек. Пускай их паны носят, панам легко живется, а мне подай такой, чтобы было что в руки взять.
— Ну, хорошо, сошью вам кошелек, — уступил наконец сапожник. — Не хотите этот, так я вам другой сошью…
И правда сшил. Достал крепчайшей кожи, из которой можно было бы выкроить пару хороших сапог, заказал две стальные дуги, словно для волчьего капкана, с ястребиным когтем-защелкой посредине и, когда дед снова заявился к нему, встретил его, пряча в бороде лукавую усмешку.
— О, уж я для вас постарался! Сюда не только свое — и чужое впихнуть можете!
Дед даже крякнул от удовольствия, увидев новый кошелек. Вырвал его из рук мастера, долго мял, нюхал, открывая, звякал стальной дужкой, заглядывал внутрь. По всему видно было — доволен.
— Так какова будет твоя цена?
Прищурив глаз, мастер посмотрел на закопченный потолок, поскреб бороду.
— Да… если вам правду сказать, то с другого я больше бы взял… Вы же посмотрите, сколько пошло на него кожи! Вы знаете, какой это был теленок, с которого содрали эту шкуру? Он так мекал, что у меня просто сердце заходилось от жалости…
— Говори сколько! — нетерпеливо перебил его дед.
Мастер сморщился так, будто проглотил что-то очень кислое, втянул носом воздух, с таинственным видом поманил пальцем деда:
— Только никому… Иначе меня тут засмеют, если узнают, как я с вас дешево взял… Два рубля, ну?! — и вцепился рукой в бородку.
Дед, вместо того чтобы торговаться, молча полез за пазуху. Достал узелок, отвернулся, отсчитал два рубля, ткнул ошеломленному мастеру:
— Бери!
Дед ушел, прижимая к животу кошелек, а мастер долго еще стукал себя по голове колодкою, спрашивая, есть ли еще на свете такой дурень, как он.
Кошелек крепко прижился в семье Ивасют — переходил от отца к сыну. С годами сталь потемнела, вытерлась когда-то выкрашенная кожа, но все же он неутомимо разевал свою хищную пасть, заглатывая деньги в ненасытное нутро, и порой казалось, что, сколько ни корми его бумажками, серебряной монетой и медяками, ему все будет мало, он все будет и будет разевать рот, звякать клювом-защелкой.