Она кинула на пол все подушки, которые лежали между нами, и заставила меня сдвинуть ноги, чтобы она могла сесть прямо рядом со мной.
Она сказала, что, если это правда, мы должны поговорить об этом. Я сказала, что нет.
– Но я хочу понять, каково тебе приходится. Каково это чувствовать.
Я попыталась объяснить. Я впервые рассказала ей о ночи на балконе на Голдхок-роуд. Что я чувствовала, когда стояла там, глядя на темный сад, – а потом я остановилась, потому что она выглядела ужасно расстроенной. Ее глаза стали огромными и остекленевшими. Я сказала, что это правда не объяснить тому, кто такого не испытывал.
Она заплакала: одинокий, полный боли всхлип, потом извинилась и попыталась улыбнуться.
– Полагаю, это абсолютное воплощение фразы «тебя там не было».
Некоторое время мы просидели так, сестра держала меня за запястье, пока я не сказала, что ей нужно идти спать.
Я услышала, как ночью она встала, и пошла в ее комнату. Она сидела в постели и кормила ребенка, отстраненная от мира в полумраке лампы, которую она завесила полотенцем, все еще влажным после пола развлекательного центра.
Она сказала:
– Подойди и не дай мне уснуть.
Я легла на кровать рядом с ней.
– Расскажи мне что-нибудь смешное.
Я рассказала ей о том времени, когда мы были подростками, и наш дом – ни с того ни с сего и как будто по воле какой-то внешней силы, независимой от нас четверых, – стал наполняться африканским племенным искусством: масками, головными уборами джу-джу – в таком количестве, что первый этаж дома на Голдхок-роуд стал напоминать сувенирный магазин в международном аэропорту Найроби. Я рассказала ей, что единственным предметом, который я могу вспомнить до мелочей, была бронзовая скульптура, олицетворяющая плодородие, которая какое-то время стояла в коридоре, прямо у входной двери, и только потому, что ее фаллос торчал так сильно, что, как она заметила однажды, когда скульптуру случайно повернули на девяносто градусов, он был похож на чертов шлагбаум.
Ингрид сказала, что тоже ее помнит.
– Я начала вешать на него свой рюкзак с физкультурной формой.
Никто из нас не знал, когда и как скульптура исчезла. Просто в один прекрасный день все пропало. Ребенок икнул. Моя сестра рассмеялась.
Я спросила:
– А что в этом лучше всего?
Не сводя глаз с сына, Ингрид ответила:
– Это. Все это. То есть это дерьмо, но оно лучше всего. Особенно, – она зевнула, – время между тем, как ты узнаешь, что беременна, и тем, как ты рассказываешь об этом кому-то, включая мужа. Даже если это всего неделя или одна минута в моем случае. Никто не говорит об этом времени.
Она продолжала описывать чувство таинства, настолько необычное и восторженное, что как бы отчаянно она ни хотела рассказать кому-нибудь, делиться этим знанием все равно было жалко. Она сказала:
– Ты чувствуешь сильнейшее внутреннее превосходство, потому что никто не замечает, что внутри у тебя золото. Ты сколько угодно долго можешь ходить, зная, что ты лучше всех остальных. – Она снова зевнула и протянула мне ребенка, а сама надела топ. – Знаешь, что именно поэтому Мона Лиза так улыбается? В смысле, так самодовольно. Потому что она только что сделала тест или что-то типа того в туалете студии и увидела две полоски прямо перед тем, как сесть позировать, и он смотрит на нее по десять часов в день, и все это время она такая: он даже не знает, что я беременна.
Я спросила, как это выяснили, но она ответила, что не может вспомнить, что-то связанное с тенью, которую он положил ей на шею, с какой-то железой, которая выпирает только во время беременности, а мне нужно просто погуглить.
Затем, скрестив ноги, Ингрид расстелила перед собой квадрат из муслина, взяла ребенка, положила его и туго запеленала. Она не взяла его на руки, вместо этого посмотрела на него сверху вниз и разгладила складку на ткани, а затем сказала:
– Иногда мне хочется, чтобы ты все-таки хотела детей. Думаю, было бы здорово завести детей одновременно.
Я сказала, что могла бы пойти на это, но я ненавижу развлекательные центры, а они кажутся неотъемлемой составляющей этой задачи.
Ингрид взяла ребенка на руки и протянула мне.
– Можешь положить его обратно в ту штуку?
Я встала и понесла его, прижав к плечу. Мне казалось, что она наблюдает за мной, пока я укладывала его на маленький матрас и высвобождала руки.
Она сказала:
– Марта. Надеюсь, это не потому, что ты считаешь себя монстром.
Я накрыла его одеяльцем, подоткнула с обеих сторон и попросила сестру больше об этом не говорить.
Утром я встала и приготовила завтрак старшим мальчикам, чтобы Ингрид могла подольше поспать. Старший попросил меня сделать ему вареные яйца.
Средний сказал, что не хочет вареные яйца, и расплакался. Он сказал, что хочет блины.
Я ответила, что им можно есть разные блюда.
– Нет, нельзя.
Я спросила его, почему нельзя.
Он сказал:
– Потому что у нас тут не ресторан.
Пока он ждал свой блинчик, он пересказывал сон, который видел, когда был намного младше: о плохом человеке, который пытался его выпить. Он сказал, что сон больше не кажется ему страшным. Только иногда, когда он его вспоминает.