— Всеволод… как было не прогнать… красивая, интересная девочка ходит за тобой… ровесница дочери… психика услужливо подсовывает замену, ты привязываешься… влюбляешься в талантливого, яркого ребёнка безудержно, страстно, руки сами так к ней и тянутся… и понимаешь, что предаёшь тем самым собственную дочь. Которую должна любить, перед которой виновата, о которой обязана скорбеть, думать о ней, именно и только о ней каждую минуту. Что, забыть дочку и полюбить её ровесницу? Отдать ей время, силы, любовь, предназначенные дочери… Всё, что я берегла в сердце для своей девочки, отдать… этой? Позволить себе быть счастливой с… ней, с… чужой? Конечно, я её прогнала. Отправила к собственной матери: мол, есть она у вас? Вот её и любите.
— Ну да. Отправила «чужую» обратно к матери-садистке. К похитительнице, психопатке, которой светит пожизненное. Подала жалобу… Будь ты проклята, Лена. Юна тебя никогда не простит.
— Помоги мне, — заплакала Ельникова. — Если хоть капля жалости у тебя еще остаётся — помоги мне, хотя бы в память о том, что у нас с тобой было в жизни хорошего!
— А много ли его было, Леночка — хорошего? У тебя просто дар просрать всё самое лучшее в твоей жизни. Сиди теперь в дерьме.
Петров неохотно поднялся из постели:
— Ладно. Эти разговоры ни к чему не приведут. Прошлое не изменить. В душ вместе или порознь?
— Как ты хочешь?
— Хочу так, как не хочешь ты. Назло.
— Значит, вместе, — усмехнулась Ельникова, неловко вылезая из-под одеяла. — Что мне сделать, чтобы ты меня простил?
— Ничего. Ну разве что у тебя есть машина времени. Вернись хотя бы туда, когда ты матюками в первый раз нашу дочь к извращенцам послала. И там всё исправь.
— Всеволод, я отлично понимаю, о какой великой милости прошу. И знаю, что не заслуживаю, чтобы ты мне её оказал.
Душ принимали молча; Петров, к изумлению Ельниковой, даже не смотрел на неё. Ей хотелось попросить, чтобы он сделал воду потеплее; но его резкие движения показывали, что он слишком сердит, и она решила к нему пока не обращаться. Он выключил воду, вытерся сам и бросил полотенце ей:
— Ты хочешь, чтобы я тебя пожалел. Несчастную осиротевшую мать, которая так боролась с любовью к собственной, как выясняется, родной, единственной дочери, что устроила ей травлю на факультете. Верно я тебя понял? А ты сама когда-нибудь кого-нибудь пожалела, Лена? Меня, например? Когда ушла?
— Я тебя освободила от себя, — залезая в постель, промямлила Ельникова. Губы её снова дрожали от подступающих рыданий.
— Как здорово решения-то за других принимать. Сколько раз я просил тебя не уходить?
— А сколько раз ты мне предъявлял, что это я нашу дочь упустила? Сколько мне нужно было это слушать? Мне что — вздёрнуться надо было? Думаешь, я себя не винила круглые сутки? — Ельникова краем простыни вытирала струившиеся по лицу слёзы.
Петров подтянулся в постели повыше и сел; достал сигарету из предусмотрительно заготовленной пачки и поставил пепельницу рядом с собой на кровать.
— Как я хочу снова быть с тобой. И я бы тоже сейчас покурила, мог бы угостить, — пробормотала Ельникова в подушку, беспомощно шевелясь под одеялом. Она хотела сесть рядом с бывшим мужем — но физические силы полностью покинули её после попытки свести счёты с жизнью, больницы, последующих истерик, холодного душа и двух довольно жёстких сеансов секса.
Петров, затягиваясь, равнодушно наблюдал за её жалкими попытками подняться.
— Сделаем так. Возьму тебя обратно, если об этом попросит дочь.
— Ты что! — застонала Ельникова, уползая лицом вниз под подушку, и пробубнила оттуда:
— Ты же знаешь, что она никогда об этом тебя не попросит. Ты знаешь, что она никогда не найдёт в себе ни сил, ни желания простить меня.
— Значит, нам не о чем разговаривать, — пожал Петров плечами.
— Всеволод… ну хорошо. Я была безжалостна и непреклонна с вами обоими. Поэтому заслуживаю теперь любую жестокость. Но хотя бы сам скажи честно… Ты хотя бы немного…
— Эллеонора, — серьёзно сказал мужчина, потушив сигарету. — Я всегда тебя любил. Даже когда ненавидел. Жаль, что мне это ясно только теперь. Но уж как есть. Сердце ещё можно обмануть… но тело так просто не обманешь. Спать с любимой женщиной — это совсем другие ощущения. Так что у нас снова режим «бедный Вовик сдох как Бобик». Помнишь, как мы придумали эту фразу.
— Убей меня, — заплакала Ельникова под подушкой. — Если любишь, то убей, я никогда не заслуживала твоей любви. У меня была любовь дочери… и даже её я потеряла. У меня было всё.
— Ну, живи теперь воспоминаниями. Что я могу тебе сказать. Ты сама выбрала не быть частью этой семьи. Причинять Юне новую боль я не хочу. Я жажду общения с дочерью, и мне нужно, чтобы она знала, что может спокойно и радостно прийти в этот дом в любой момент, потому что это наш с ней дом; а тебя, которая может опять испортить ей настроение и заставить плакать, здесь не будет, не будет ничего напоминающего о тебе, ни одной твоей вещи. Как не было все эти годы.