Что до моих трудов в Венском университете: я уже не первый раз пытаюсь объяснять изнутри, как устроена русская поэзия, русская система поэтической речи и т.п., а также система религиозных представлений иностранным, иноязычным слушателям; меня самого это подталкивает к мыслям, которые дома мне, пожалуй, и в голову бы не пришли. Когда мы, русские, разговариваем в своем кругу, мы чего – то не объясняем ни друг другу, ни себе, даже не упоминаем, ибо оно для нас само собой разумеется; и как раз поэтому оно имеет мало шансов стать предметом рефлексии (разве что в «историософских» играх мысли, но ведь это совсем иное). А здесь я самой ситуацией принужден много размышлять именно о таких материях. Сюжет под стать классическому детективу: предмета не замечают именно потому, что он лежит на самом виду, посредине комнаты, куда в поисках не заглядывают. Чем больше я старею, тем больше у меня интереса к дурацким, к детским вопросам: «а почему, собственно…?, к само собой разумеющимся вещам, к интерпретации труизмов. А в самом деле, почему? И когда отыскиваю сносный (иногда очень длинный) ответ на вопрос, доволен собой.
У меня здесь много того, чего страшно недостает в Москве:
Я люблю Австрию, люблю ее почти (увы, только почти) неизбывную старомодность. Для моей сентиментальности и до сих пор, на исходе шестого десятка, что – то значит – каждый день проходить на работу мимо дома, где умер Бетховен, мимо церкви, где его отпевали, и ловить за университетским зданием силуэт еще одного дома, где тот же Бетховен одно время жил; и знать, что немного подальше лежал римский лагерь Виндобона, связанный с именем Марка Аврелия; или пройти от университета несколько сотен метров, зайти в Миноритенкирхе, чтобы полюбоваться улыбкой готической статуи девы Марии, – и вдруг услышать, что там как раз репетируют моцартовский «Реквием». Великая музыка, звучащая среди тех камней, которым она изначально принадлежит…
И есть обстоятельство настолько личное, что о нем говорить неуместно: пребывание в Вене дает мне надежду справиться с некоторыми проблемами моего здоровья.
– Студент – филолог в России и студент – славист в Австрии. Сильно ли они отличаются друг от друга?
– Конечно, отличия есть, и важные. Психология существенно формируется более свободным, предоставленным инициативе студента ходом учебного процесса; но об этом нужно говорить особо или вовсе не говорить. Очень много споров вызывает здешний порядок, предоставляющий выборным представителям студенчества участие в голосовании по всем вопросам, включая принятие на вакансию преподавателя или профессора, учебный план и т.п. Слушаешь, как они иной раз на заседании дерзят профессорам, и диву даешься; а потом замечаешь, что они, однако, при самом яростном споре ни разу не перебьют говорящего, и тоже подивишься, но уже иначе. Демократия – проблема для самой себя, это ей свойственно. (Ах, демократия… Услышишь по венскому радио, что некто предлагает «демократизировать» кайзеровскую площадь, воздвигнув на ней что – нибудь эдакое новенькое, и призовешь на голову этого демократа все соответствующие тирады Константина Леонтьева. Впрочем, и то сказать, Сталин с Кагановичем без всякой демократии крушили старую Москву, а старая Вена, в общем – то цела.) А в остальном – что сказать? И в Москве, и в Вене, и повсюду в этой юдоли слез имеется бедствие, которое Флобер назвал лексиконом прописных истин; но варианты этого лексикона – в разных местах разные. Впрочем, тип человека, не понимающего ровно ничего, но знающего все умные слова, «на всех стихиях» один и тот же. А в остальном – не существует ни венского студента, ни московского студента вообще, и тут, и там есть живые люди, различия между которыми больше, чем расстояние между обеими столицами.
– Есть ли у Вас возможность, помимо преподавательской работы, заниматься собственным творчеством?