Я слушал показания предателя и обливался холодным потом. Комиссар отрицал показания хозяина, но мне было ясно — этот болтун погубил нас всех.
При дальнейшем опросе комиссар стал путать свою легенду и вызвал еще большее подозрение немцев. Борис и Наум сразу же признались, что они евреи.
Из школы нас отвели в тюрьму. По пути в каменном заборе тюрьмы я приметил большую брешь. По-видимому, она образовалась от разрыва артиллерийского снаряда или авиабомбы. Подмывало меня сигануть в эту брешь. Но подумал: ведь еще ничего не доказано, а сам факт побега — это улика. Эх, думаю, умирать никогда не поздно, подождем!
В тюрьме меня посадили в одну камеру с комиссаром, Наума и Бориса — в другую. Как только за нами захлопнулась дверь, я дал полную волю своему негодованию, крестил комиссара вдоль и поперек:
— Как можно вести пропаганду так глупо в самом логове врага? И перед кем? Перед озлобленным кулаком, перед петлюровцем. Вот и погубил всех нас. — Так и хотелось залепить ему пощечину, но этим положение не поправишь!
Успокоившись, стал вместе с ним отрабатывать его легенду. Создали такую: он армянин (хотя немцы подозревают в нем еврея), рабочий-нефтяник из Баку, был в Умани в отпуске у родственников, где и застала его война. Сейчас перебирается в Одессу. Надеется выехать морем в Батум и вернуться этим путем в Баку. Если не удастся выехать, будет работать грузчиком. Меня он не знает и познакомился только в пути в беженской группе.
Казалось, вызубрил он свою легенду хорошо. Проверил опросом. Не ошибался.
У комиссара при себе оказался партбилет. Он повертел его в руках и спросил:
— Что же мне с ним делать?
Я посоветовал сунуть его в щель пола.
— Когда для ремонта взломают пол, найдут твой билет и узнают, где ты погиб.
Должен сказать несколько слов об этом чувстве «неизвестности при гибели». Оно мучило меня в эту и следующую ночь. Для людей, не переживших подобной предсмертной ситуации, оно не понятно, а для меня и, полагаю, для всех обреченных разведчиков оно мучительно. Очень тяжело умирать в неизвестности. Хочется сказать о себе, сообщить на Родину, за что и где умираешь. Когда человек умирает во имя благородной идеи и знает, что об этом станет известно народу, принимать смерть становится легче. Но умирать в неизвестности — это непереносимое мучение. Вот такие чувства и мысли меня одолевали в камере смертников. И быстро вся жизнь пронеслась, как на киноленте. Спать, конечно, не пришлось…
Комиссар полистал билет, вздохнул, поцеловал его и сунул в щель.
Не знаю, нашли ли этот партбилет в березовской тюрьме и узнали ли, кто был там расстрелян. Я об этом сообщил своевременно по возвращении на Родину.
Утром нас снова всех повели на допрос. В коридоре школы сидели вместе, а на допрос вызывали поодиночке. На этот раз допрашивала целая группа офицеров и каких-то штатских. Переводчик вчерашний.
На все вопросы я так же, как и вчера, бойко повторил свою легенду. Для «правдивости» рассказал несколько курьезов из практики распространения наших займов. С беженцами встретился случайно, кто они — не знаю.
После меня вызвали комиссара. Вернулся он чрезвычайно удрученный. Сел молча на скамью и опустил голову. Меня снова вызвали.
— Вы нас обманули! — прокричал немецкий офицер. — Вы сказали, что он армянин, а он «юде» — еврей. И он утверждает, что вместе с вами сидел в тюрьме и в одной камере. И вместе с вами вышел из тюрьмы.
У меня чуть ноги не подкосились. Этот трус и путаник начал плести новую легенду. Что ответить немцам? Сказать «да»? А если спросят, в какой камере сидели? Я скажу, «в пятой», а этот оболтус уже сказал — «в первой»?!
Решил отстаивать свою легенду:
— Нет, со мной он не сидел. Может быть, в другой камере, но познакомился я с ним в пути. Кто он — армянин или еврей, — не знаю. По внешности можно принять и так, и так.
Отвели меня на нашу скамью в коридор. Сел я рядом с комиссаром и говорю:
— Опять ты напутал со своей легендой…
И получил от автоматчика такой сильный удар, что свалился без сознания. Когда очнулся, увидел, как комиссар готовится к переходу в иной мир. Снял с руки часы и отдает автоматчику:
— На, возьми, мне они теперь не нужны.
Бориса и Наума спрашивали очень коротко — еврей или нет? Ответили «да». И все.
Вскоре вывели нас во двор школы, выстроили шеренгой. Немецкий офицер прочитал по-немецки какую-то бумагу. Я языка тогда не знал, а Борис знал. Он заплакал, как ребенок:
— За что расстреливают… я и на свете еще не жил…
Наум, более твердый и мужественный, обнял его, стал успокаивать. Меня тоже холодный пот прошиб. Но нашел силы сказать комиссару:
— Вот и доболтался! Всех погубил!
Он сник, обмяк и обратно в тюрьму еле шел. Опять я видел эту полуразрушенную кирпичную стену, и опять меня подмывало сделать бросок через забор, но подумал: рисковать не буду. Нет, думаю, подожду бежать, еще успею.
Рассадили нас уже в одиночку по разным камерам. Я попал в камеру № 1, где раньше уже сидел с комиссаром.