Когда вы уехали из Польши?
В мае 1945 года.
Не с той группой, с которой уехала Маша Путермильх?
Нет, мы уехали следом за ними.
Через Румынию?
Да. В Бухаресте получили справки и 28 октября приехали в Палестину.
Вы с тех пор в Польше были?
Нет.
А приедете?
Может быть. Хочу. Приеду на пятидесятилетие восстания. Дал себе такое слово.
Я очень рада этому. Спасибо за разговор.
Арон Карми умер 26 ноября 2011 года в Тель-Авиве.
Но ведь я есть!
Скажи, в каком году ты родилась?
В 1924 году в Варшаве, а именно в больнице Святого Духа.
Как твоя девичья фамилия?
Зильберг. Слушай, я тебе расскажу.
Давай.
Сначала мы жили на Вжешинской, на Праге, а потом на Саскей Кемпе. Отец держал оптовый склад папирос, мама сидела дома. Братьев и сестер у меня нет – я была такая себе избалованная единственная дочечка. Семья была ассимилированная, мое окружение – исключительно польское.
И родители никогда не говорили дома на идише?
Иногда. Но я это очень не любила.
Почему?
Не знаю. Я не любила этот язык. Помню, Цивия [Целина Любеткин] и Антек [Ицхак Цукерман] тоже говорили между собой на идише, когда не хотели, чтобы их поняли.
То есть ты жила в польском мире?
Да, совершенно верно. Ходила в польские школы, дружила с польскими девочками. Только одна моя подруга была еврейкой. Очень интеллигентная… Потом я встретила ее в гетто в очень плохом состоянии – ужасно выглядела и была такая странная. Кажется, ей нечего было есть, и она стеснялась об этом сказать. Не знаю, что с ней потом случилось… А до войны я была коммунисткой. Когда мне исполнилось одиннадцать лет, няня сестры моей еврейской подружки привела нас в молодежную организацию «Пионир». Эта организация, ясное дело, была нелегальная. Так что меня, единственную девочку из хорошей семьи, все это очень воодушевляло. Я была такой себе салонной коммунисткой, понимаешь?
А потом наступили совсем не салонные времена.
Да. Помню, какой жуткий хаос поднялся в душе разнеженной единственной доченьки. И тут же началась вся эта история с евреями. Я вообще не понимала, на каком свете нахожусь. Сразу эти повязки… Все изменилось. Мои друзья, подруги, а с другой стороны – я. Мы должны были перебраться в гетто. Поселились в большой комнате на Генсей, недалеко от Окоповой. В той квартире жили еще какие-то люди, они приехали из-под Варшавы. Мы не так много могли забрать с собой в гетто, но все свои книжки и дневник я взяла.
И продолжала вести его в гетто?
Да.
А что потом с этим дневником случилось?
А я знаю, что с ним случилось?! То же, что и со всем остальным! Наверняка сгорел.
Расскажи, как жила твоя семья в гетто, когда оно только возникло?
Я мало что помню. Отец, кажется, не работал, продавал разные вещи – мамины меха, кольца.
Ты помнишь голод в гетто?
Ну конечно! Там люди умирали от голода.
Я спрашиваю о твоей семье.
Нет, я в гетто не голодала.
Ты ведь работала, верно?
Да. Я работала на почте[180]
. Кажется, отделение находилось на Гжибовской. Эта работа была для меня очень важна: я встретила там удивительных людей: первую скрипку Варшавской филармонии и Эрну, жену директора банка. Эрну я очень любила! С нами работал и Леон Махтингер[181], журналист. Я его тоже очень любила, он был такой умный, образованный. Потом, когда малое гетто ликвидировали, почту перенесли, кажется, на Генсюю. Нам велели там же поселиться. Я была с Иреной [Гельблюм], с Юреком [Грасбергом] и с другими. Там попробовала приготовить свой первый в жизни суп. Ничего не вышло.Аресты
С родителями ты виделась?
Да. Иногда я к ним ходила, иногда они ко мне. Родители не голодали, только тогда [летом 1942 года. –
Получила номерок?
Нет, меня взяли налево. Эрну тоже взяли, очень многих…
Налево, то есть в транспорт?
Да. Я помню этого гестаповца, красавчик. Меня спас знакомый отца – подошел к немцу и что-то ему сказал, а у меня в кармане какой-то документ, который тогда еще годился. А потом я снова пряталась. У нас было свое убежище, под крышей. Помню, что у всех во время акций болел живот и понос начинался.
У родителей были бумаги, которые защищали их от выселения?
Мама работала в вертерфассунге, отец сидел дома, прятался.