Да. Такие люди попросту были заметней. Я уже упоминала, что старостой нашего курса стал погромщик. На дворе, знаете ли, стоял 1939 год, уже после капитуляции. Мы пошли узнать, что с нами будет. Университет частично разбомбили. Наш деканат находился в Collegium Anatomicum на Халубинского, там же, где находится сейчас. Деканом руководство назначило профессора Лаубера, наполовину немца, наполовину поляка. И он нам очень спокойно сказал: «Прошу не забывать: это для вас оккупанты, а для меня – соотечественники. Еврейские врачи нам не нужны, польские, впрочем, тоже». Вышли. На Иерусалимской я зашла в магазин, в котором были папиросы по монопольной цене. Тогда это была редкость – папиросные фабрики уже не работали.
Вы в те годы курили?
Конечно. Вы когда-нибудь видели студентку медицинского факультета, которая бы не курила? Курить, между прочим, начинали в прозекторской – считалось, что дым перебивает запах формалина. Это неправда. Но в прозекторской все начинали курить. Так что зашла я в этот магазин, положила пять злотых на деревянный прилавочек и прошу: «Мне, пожалуйста, пачку плоских». И вдруг вижу за прилавком Фелечку Лота, эндэка, старосту моего курса, с которым мы никогда словом не перемолвились. В первую минуту хотела уйти, а потом подумала: «Ну и что? Мне какое до этого дело?» Он всего лишь продавец. «О, моя приятельница! Не узнаете?» – спрашивает. «Не помню, чтобы мы когда-либо приятельствовали». И тут он говорит: «Вы знаете, мне этих шести недель хватило. Сейчас вы можете подать мне руку. Мне очень стыдно». Позднее Фелек оставил по себе добрую память. Почти всю войну просидел на Павяке. Мы прекрасно знали, как он себя там вел. Не все наши люди, которых взяли в облавах, погибли на Генсювке[223]
. Это была заслуга Фелека. Немцы устраивали пойманным евреямПочему вы не уехали их Польши ни после войны, ни в 56-м, 57-м или, наконец, в 1968[225]
?В 57-м мне это вообще в голову не приходило. Да и после войны я ни на секунду не задумывалась об отъезде.
Но ведь уезжало большинство ваших друзей.
Нет. Большинство моих друзей выехали после 68-го. А с теми, кто выехал до войны, я себя совершенно не отождествляла!
Ицхак [Цукерман, Антек], Цивия [Целина Любеткин], Казик [Ратайзер], разве нет?
Нет. Они были сионистами, это совсем другое дело. Не будь войны, все равно бы рано или поздно уехали. Они вернулись домой. Я была в Польше у себя дома, а они нет. Неважно, кто из нас прав, мы нико-гда этого не поймем. Я была у себя дома. То, что здесь было плохо, еще не означало, что это не моя страна. Наша родина не любила не только евреев. В конце концов, сразу после войны к евреям она не раз была добрее, чем к другим. Многие люди уехали потому, что считали невозможным жить на кладбище. А мне казалось, что кладбище бросать нельзя. После 1956 года поводов для отъезда стало еще меньше, чем до того. Антисемитские выпады случались – это правда, но большинство людей просто воспользовались возможностью уехать, какой раньше у них не было. Совсем трудно евреям стало только в 1968 году.
А как же погром в Кельцах?
Прежде всего я не верила, что он случился сам по себе. Кому-то это должно было оказаться на руку. А кроме того, к таким выходкам я уже привыкла.
Вам удалось не обвинить в этом [в погроме] все польское общество.
Да, да. Я уже вам говорила – это моя страна.
А в 68-м?
Видите ли, в 68-м было несколько обстоятельств. С одной стороны, мне казалось, что надо противостоять злу здесь, на месте. Но были и весьма прозаические причины. Чтобы уехать, надо было иметь либо поддержку, либо деньги, а у меня ни того ни другого не было.
А вы не думаете, что смогли бы найти поддержку в Израиле?
В Израиле? Это было последнее место, о котором я думала.
Почему?